— Вспомни святого Ефросина: «Аще всю нощь етоиши в келии своей на молитве, не сравняется единому «Господи помилуй» общему!»
— Привыкли стадом! — выплеснулся Неупокой. — И на убой, и в храм. Вывели из России самовластного человека, стадом-де легче управлять!
Нащокин сомкнул уста с каплями медовухи на остро подстриженных усах — венгерское поветрие. Не ожидал крамолы в доме Нагого. Тот вмешался:
— Ты ему верь через раз! Он на тебе крепость люторских доводов испытует, ведь вам в Литве придётся и о вере толковать, не осрамиться.
— Нам... с ним?
Меньше всего Нащокину хотелось иметь в товарищах дёрганного инока, слабого на винцо. Его в пограничные грады нельзя пускать. Вечно Нагой, как прежде Умной-Колычев, подсовывает в посольства шпегов.
— Вам! — рубанул Нагой, впервые с суровой неуступчивостью глянув в румяное лицо Нащокина. — Отец Арсений станет исполнять своё, о местах не заспорите... Снедайте, дорогие гости, да икрой по постному обычаю не брезгуйте.
Неупокой послушался, примирительно бормоча:
— По пятницам и рыбы есть нельзя, а сколь в икре убиенных рыб?
— Диалехтический казус, — откликнулся укрощённый Нащокин.
Беседа потекла спокойнее. Правда, от нерождённых осётров спорщиков поволокло на государственные устои. Нащокин говорил:
— Я исихастов[44] заволжских не похаю, но иосифляне лучше знали русский норов. Он наподобие грунта, как говорят в Литве, болтливого и подлого: чтобы на нём пшеницу вырастить, надобно драть и драть железным сошником!
— Да не дают русскому мужику грунта, а после попрекают ленью!
— А где и дают, разве не ждёт полдеревни Юрьева дня? Многие ли трудятся в полную силу? Кто у нас в полную силу трудится?
— Никто, — уцепился Нащокин за слабый росток согласия и стал развивать любимую, давно взлелеянную мысль о неподвижном устроении государства. — Поскольку целью его является порядок, сословия должны рассматриваться как составные части, скажем, телеги: колесо не может работать за оглоблю, ось — за втулку. У нас же много неурядиц оттого, что ни одно сословие, за исключением бояр и высших церковных иерархов, не мирится со своим положением, норовит выйти вон. Посадские мечтают о воинском чине, соблазняясь примером «именитых людей» Строгановых[45], крестьяне утекают за нищей волей на Дон и Волгу, дети боярские тоскуют об опричнине, завидуя боярам. Сам государь... — Нащокин глянул на хозяина, тот поощрительно улыбнулся — в моём-де доме без доносчиков. — Государь восклицает — исполу я уже чернец! Для пресечения сих завистливых страданий надо внушить всему народу понятие о неподвижности сословий. Распространить указ о заповедных летах на десятилетия, чтобы крестьяне землю свою ценили и обихаживали, как латыши да эсты, на бедных моргах[46] своих сбирающие немыслимый в России урожай; посадским тоже нужен окорот, прикрепление к своим чёрным сотням и слободе. Дети боярские не исключение, поместья им надо дать на вотчинном, наследственном праве, тогда и выбивальщикам не придётся рыскать по уездам, служба станет делом чести...
Убеждённость заразительна. Неупокой и сам понимал, какую даже по сравнению с Литвой нелепую, разболтанную, а оттого и бедную жизнь избрали русские люди. Лишь сердце поднывало от видения телеги, без скрипа ползущей по неведомой дороге, куда правит суровый и таинственный возница. Кто его остановит, коли в болото?
Наутро Афанасий Фёдорович сказал ему:
— Отныне пьёшь лишь квас. Хмельную чару примешь на Пасху, на разговленье. Нарушишь — ступай в Печоры.
Вперился в блёклый лик Неупокоя. Упоминание о родном монастыре не пробудило тёплой волны. Игумен Тихон пытался разыскать пропавшего помощника, но как пошло расследование «хождение детей боярских к Никите Романовичу во главе с иноком», живо собрался и укатил. Арсению же, видно, полюбилось новое состояние сорванного листа.
Нагой рассказал об Осцике. Вести от Михайлы Монастырёва. Нащёчные морщины Неупокоя покривились — полуулыбка-полурыдание.
— Ты про злодейство вопрошал...
— Нет, государь Афанасий Фёдорович, я в убиение короля не верю. Руки у шляхты коротки.
— А может, нам тот Осцик по указанию Воловича ловчую петлю кидает. Докажет королю, что наша служба его убийство замыслила, шли тогда великое посольство. Для верности тебя и посылаю. Михайле передай, ждёт его государева награда. Ты, чаю, бескорыстно служишь?
— Чего желать? Мир мой якоже небо в великопостье.
— Запел! Отпустит тебя тоска. Не пей.
— Пост — матерь целомудрия...
Легко сказать. Слуги всесильного Нагого не знали нужды ни в ястве, ни в питье. Сам Афанасий Фёдорович употреблял подсыченные напитки только в пост, вместо запретного кумыса. Пьяные во дворе не попадались, но некий жизнерадостный душок перелетал от холопа к сыну боярскому, и стрелецкий сотник уходил утешенный, с благодарностью к боярину в размягчённой душеньке. Без хмельного бродила, убедился Нагой, в России ничего не добьёшься — ни преданности, ни работы. Вино и водки для дорогих гостей хранились под печатями, но жбаны медовой бражки были доверены снисходительному сытнику. Тот быстро разобрался в особом отношении хозяина к отцу Арсению, понаблюдал, как мается инок, и испросил благословения. Дождавшись рассеянного «во имя Отца и Сына», доверительно молвил:
— На обед каша крутая со снетками. Ей, отче, поперёк горла встанут, надо промочить.
— Зарок...
— Душу согреть! Сами толкуете, духовные, иже уныние есть смертный грех. Ты на нашем подворье унылых видел? А у тебя похмелье со вчерашнего. Матушка, Царствие ей Небесное, учила: коли гложет нечто, помяни близких, то они по твоей молитве тоскуют. Есть кого помянуть, отец святый?
— Ныне что? Дни спутались.
— Марта четыренадесятый день.
Ударило под сердце: память святого Венедикта! Господи, всегда помнил и молебен заказывал. Ах, сытник...
— Сходи со мною в образную. Помолимся за невинно убиенного.
Молитва не входила в намерения занятого сытника, но так-то мрачно и вдохновенно озарилось лицо монаха, такая виноватость проступила. Дворецкий отпер им боярскую крестовую. Арсений преклонил колени перед суровым Спасом. Хотелось воззвать к нему, пообещавшему: «Мне отмщение...» Чем и когда воздашь надругателям, Господи? Живут в довольстве и помрут без мук. Сытник топтался сзади, дышал в ладошку. Неупокой молился, покуда над серебряным окладом не воссияло облачко, сгустившись в девичий лик. Улыбка Ксюши... Поднялся с замлевших колен.
Грустный настрой не помешал с блудливой жадностью следить, как сытник распечатывает особую баклагу и направляет золотую пряно-благоуханную струю в объёмистый оловенник[47]. В «двойном боярском» соединялись горечь и сладость, и тонкая малиновая кислинка неразлучно, как получается только после долгой и умелой выдержки. Дождавшись, когда добро приживётся в утробе, сытник задал неожиданный вопрос:
— А верно, будто иноку расстричься — неотмолимый грех?
Неупокой исподлобья взглянул на него. Кто — сытник или его хозяин читал в душе?
— Монах для мира умер. Обрадуется ли жена приходу мужа из могилы? Она его тление обоняла...
Сытника передёрнуло, отпил из ковшика.
— А Лазарь?
— Что знаем мы о сокровенных чувствованиях переживших смерть? Не один Лазарь воскрешён, да все молчат.
В медовую камору заскочили двое детей боярских, утром вернувшихся из дальней и таинственной поездки «на украйны». Шальные лица опалил ветреный загар, в очах истаивали дали. Младший многозначительно помалкивал, а старший с первого глотка защёлкал языком, только серьга из сдвоенных колечек позвякивала в левом ухе. Из сбивчивого его рассказа чарующим видением возникла свободная страна, раскинувшаяся таборами от Терека и Дона до Запоротое. Казачье царство. Нагой послал их к атаманам с неким поручением — видимо, звать в гулевые отряды. Степные впечатления глубоко, освежающе запали в их стиснутые московские души. Проникшись настроением, Неупокой пустился в рассуждения о казачестве, хранителе древнерусских заветов, осколков вечевых колоколов. Чувствовал, что уже несёт и крутит, и надо остановиться, а не мог. Приезжие неосторожно поддержали: казаки решают «кругом», сообща, а выбирая атамана, мажут ему макушку грязью, чтобы не заносился. Коли так, распелся Неупокой, не возвратят ли они московским людям свободу «с ростом», когда кое-кому подойдёт время платить долги? Тут сытник, несомненно доносивший господину о хмельных беседах, но столь же несомненно симпатизировавший Арсению, попотчевал:
44
Исихасты — последователи мистико-аскетического учения в Византии XIX в. Исихасты учили, что якобы исходящие из божества энергии (в том числе Фаворский свет, в ореоле которого, согласно евангельскому преданию, Христос явился избранным учеником на горе Фавор) чувственно постижимы. Поэтому, развивая в себе экстатическое состояние путём полного отрешения, молчания и неподвижности, можно увидеть Фаворский свет и таким образом вступить в общение с Богом и достигнуть душевного спасения. Исихасты проповедовали пассивность и смирение.
45
Строгановы — крупные русские купцы и промышленники.
46
Морг — земельная мера, равная примерно 0,56 га.
47
Оловенник — сосуд для браги, пива или мёда.