Они теперь встречались открыто, вопрос о выкупе решился, цену назвали божескую. Король назначил Нащокину аудиенцию. Перед тяжёлыми переговорами паны радные шли на уступки в мелочах. Волович осторожно откровенничал с Михайлой, имея некие замыслы. Намеренно, для остережения Нащокина, или по беспечной болтливости одного молодого служебника, преувеличившего доверительность начальства с московским вязнем, Михайло получил тревожное известие об Осцике.
Миревский, обнищавший шляхтич, служивший Осцику телохранителем, оружничим, проговорился за чаркой общему приятелю Рыбинскому о заходах к Нащокину. Хоть и по разрешению на покупку мехов у московитов, ночные встречи выглядели подозрительно. Рыбинский поделился со своим начальником, подчашим хоругви королевской, тот — с высшими урядниками. Литовцев постоянно подозревали в заговорах. Неведомо, случайно проговорился Миревский или по чьему-то наущению, для придания гласности очередной тёмной истории. На всякий случай его арестовали...
Четырнадцатого июня Григорий Афанасьевич Нащокин представлялся королю. Измаявшись в ожидании, он волновался выше меры. Лишь в гулком зале Гедиминова замка сработала посольская выучка. Он преисполнился тем гордым сознанием представительства, мысленной связи с грозным государем, что создавали русским посланникам сомнительную славу дипломатов чванливых, неуступчивых, оглядчивых. Впрочем, наказ, полученный Нащокиным, давал ему и в этом отношении невиданную свободу:
«Будет в чём тебе нужда, приставам говорить о том слегка, а не грозить; позволят покупать припасы, то покупать, а не позволят, терпеть; коли король о царском здравии не спросит и против царского поклона не встанет, оставить без внимания; а станут тебя бесчестить или лаять, жаловаться слегка, а прытко о том не говорить».
Король при имени Ивана Васильевича поднялся, глядя в лицо Нащокину. Под таким взглядом, при скучливом молчании панов радных произносить зажёванные речи о дружбе и любви, о забвении прежних обид было тяжко. Никого они не трогали, не убеждали. Тем более такое заключение царской грамоты: «Мы со своей стороны все дела гневные оставили, и ты бы по обычаю направил к нам своих послов». Неупокой заметил, как возмущённо взвились густые брови Николая Радзивилла и сморщился высокий лоб. Кто победитель? Кто должен просить о мире, снаряжать послов?
Король Стефан чеканил ответную латынь. Он уже садится на коня, Господь укажет ему дорогу. Ждать московских послов в Вильно ему не с руки, и своих не пошлёт. Уронил шутку: послам же ближе ехать, когда он с войском пойдёт навстречу им. Вести переговоры можно в военном лагере, даже в разгар сражения... Построжал: да хочет ли великий князь переговоров? Известно главное условие — освобождение Ливонии. Торговаться из-за отдельных замков бессмысленно. И о Полоцке речи нет, исконно принадлежал Литве.
Паны надменными улыбками одобряли королевскую твёрдость. Наглостью показалась просьба Нащокина — поговорить наедине. Возмутился Замойский, привыкший опекать Батория, хотя бы как переводчик с латинского.
Но Нащокин именно по-латыни обратился к королю напоследок, приятно изумив его. Ледяное раздражение сменилось любопытством. Стефан поднялся, секретарь бесшумно распахнул двери в кабинет.
Пробыли там недолго. Когда вернулись, у Григория Афанасьевича по истомлённому, запавшему лицу разливался покой. Добился большего, чем мечтал: пятинедельной отсрочки военных действий. Только больших послов король станет ждать в походном лагере — видимо, в Чашниках, откуда две дороги — на Смоленск и Великие Луки.
Вышла одна неловкость. Приняв литовского медку, Нащокин приказал Неупокою:
— Чтобы Гришка Осцик не появлялся тут! Коли уедем подобру, свечку Владычице поставлю.
— Король пытал про него?
— Ему не известно! Я только что на Писании не клялся... Спутал ты меня с дурнем.
Григорий Афанасьевич готов был упрекать одного Неупокоя за связь с «кролобойцем». Тому было не до обид. Сообщение Нащокина лишь подтвердило предчувствие беды, грозившей не переговорам, а Неупокою. Всё чаще вспоминался Антоний Смит. Преследовало зудящее ощущение чьего-то прилипчивого взгляда, где бы ни оказался: на безлюдной, в дубах и клёнах, ползущей в гору дороге к замку Гедимина, в костёле Анны или в шинке. За ним следили то осторожно, то намеренно нагло. Не он играл, как прежде, а им играли. Он только догадывался кто...
У Монастырёва худшее было позади. Ублажённый причудливыми ласками Мирры, под непрерывным пивным хмельком, он ждал, когда Нащокин выкупит его. Мечтал о службе в гулевом отряде, вроде княж Трубецкого в Лифляндии. Тогда гульнули славно. Война с сильнейшим противником не пугала его, в его отношении к ней появилось что-то мальчишеское, словно он не стальной, а деревянной саблей собрался махать: «Ещё я с Полубенским не посчитался... Прикажет государь, по самой Литве проскачем, як Кмита по Смоленщине!» Пока тешился другим гулеваньем, без угрызений и оглядки. Однажды ошарашил Неупокоя:
— Едем в Ошмяны к тестю! На рыбу по-диовски.
— Ты впрямь женился на жидовке?
Михайло хохотал:
— Едем, Мирка и тебе малжонку сыщет.
У Оси Нехамкина нашли они не сладких малжонок, а несчастье.
Пусто и как-то мглисто было в тот пасмурный вечер в шинке на южной окраине Ошмян. По зальцу мыкалось несколько обалделых пьяниц, из кухни несло не фаршированной щукой, а горелым салом, а в задней комнатёнке Ося честил на идиш могучего Наума, в котором Неупокой узнал еврея, приезжавшего к Осцику. Отцу вторила Мирра. Её миловидное личико приобрело такое склочное, скукоженное выражение, что в полутьме она стала похожа на мать. На московитов почти не обратили внимания, помесь немецко-польско-еврейских выражений сыпалась с панической частотой.
— Что-нибудь разумеешь? — спросил Арсений, постояв.
Михайло разом утратил дорожную весёлость.
— Даром я, что ли, кувыркался с Миркой на всех сушилах... Дурные вести. Осцика взяли. Мирка вопит, он-де Наума выдаст, подклеит к изменным делам, себя спасая.
— Ты говорил ей про изменные дела?
— Ни слова! Эй, Мирка, откуда ведаешь Осциковы умыслы?
Она только мазнула сажистым взглядом по любовнику и вновь напала на дядю, поникшего тяжёлым носом:
— Гойше копф....
Михайло запустил пятерню в её мелко-змеистые кудри:
— С кем из замка споткалась?
Ей было больно, но капризно-страдальческая ужимка выглядела фальшиво.
— В шинке гуторили про Осцика. Пусти!
— Ври! А что ты тут про Миревского клепала?
— Под стражей у надворного маршалка... А!
— Тэж вести с шинка? Понятно, почему тебя у пана Альберта за конюшней видели. Я думал — блудила. Сколь тебе в замке платят?
Миревского, свидетеля по делу Осцика, Николай Юрьевич отдал на береженье родичу своему, надворному маршалку Альберту Радзивиллу. В голосе Мирры прорезался визгливый страх:
— Ты сам у замке кормился! Московские вести толмачил, со шпенами споткался.
— А т-ты откуда знаешь?!
Вырвавшись, Мирра закричала на голом идиш, хлеща Михайлу какими-то ужасными признаниями, не предназначенными Неупокою. Братья Нехамкины молчали, обречённо воздев ладони. Ужели Михайло завязил лапу в литовском мёду?
— Оставь её, — сказал Неупокой. — О себе подумать надо.
— Алёшка! Ты мне веришь?
— Да я ни слова не понял, — прикрылся Неупокой. — Продала нас?
— Присушил я её на свою голову. Готова меня в тюрьму упрятать, лишь бы из Литвы не выпускать. Волович через служебника обещал ей меня на службу взять. Девки — дуры, всему верят.
Неупокой с сомнением взглянул на Мирру. Больная ненависть была в обугленных зрачках, в изломе горячих губ. Во что переливается обманутая любовь... Он вздрогнул от вкрадчивого прикосновения. Наум Нехамкин мускулисто нависал над ним.
— Прошау побечення, святой отец. Хай оне разберутся межи собой. Маю весть от пана Меркурия.
— До мене?
— Так, пане, так. Пану Меркурию надобность прийшла утечь до Гданьску. Цимис подгорел... Я ссудил его грошами, он мне бланкеты отдал да цидулку старую. Божился — Панове московиты за ей вельки гроши отсыплють. Да я за вельким не гонюсь, сколько отсыплете... Але не-е?