Сей образец у государя был готов: Избранная рада.

На будущее в челобитной было намечено: завоевание Казани, устройство пограничной службы в степи, заселение «райской землицы» на юге: «Велми дивимся, что та земля невелика и годна велми, у таково у великаво у сильново царя под пазухою в недружбе, а он ей долго терпит... Хотя бы та землица и в дружбе была, ино бы ей не мочно терпеть за такое угодье». Нетерпеливая жажда захвата плодородной степи так и светилась угольками меж строк челобитной.

С подозрительной быстротой она стала распространяться в списках в узком, но влиятельном кругу приказных и бояр. В то же время принимались меры, чтобы далеко за стены Кремля она не попадала, как будто её хотели скрыть от тех самых простых воинников, о коих печаловался Пересветов. Кого же ею хотели припугнуть?

Уж, верно, не крестьян — бояр и князей. Ссылаясь на усилившиеся разбои, они выступили против новых статей Судебника. Выступили не прямо, опасаясь государевых псарей, но глухое ворчание слышалось из самых высоких сфер.

Челобитная Пересветова покрыла его, как хищный рык: радуйтесь, любящие упокой богатые, что государь удерживает на цепи голодного зверя — воинника, готового и шкуру с вас спустить, а там «оправдывайтесь, когда вновь обрастёте» (слова из челобитной Ивана Пересветова). Кто догадался — устрашился вовремя.

Спустя полгода появился новый Судебник. Он предписывал не волокитить дел и не брать взяток, но не под угрозой сдирания кожи, а только денежной пени — «что государь укажет». В губных судах кроме дворянина-старосты было предписано сидеть целовальникам из чёрных людей, но без решающего голоса. Жившие за помещиком крестьяне туда и вовсе не допускались. Их жизнь Судебник не облегчил ни на зёрнышко, лишь подтвердив их право покидать помещика раз в году — в Юрьев день осенний. Зато теперь помещик мог обратить крестьянина в холопа, если тот не уплатит «пожилого». И о посадских людях позаботились Адашев со товарищи: жителям чёрных слобод запретили «закладываться» за монастырские и боярские дворы в городах, спасаясь от разорительных налогов. Уклонявшихся закладчиков силой возвращали на посад.

Бояре и князья больше не собирали пошлину с торговых людей, но те же деньги шли в казну.

А на бессильные мужицкие возмущения дан был простой ответ: восстановили и усилили главное ведомство «бояр, которым разбойные дела приказаны». — Разбойную избу.

«Правительницу» Ермолая в Кремле как будто не читали.

Бессильная любовь и гнев, терзания и неудачи выпадают в душе художника чистыми кристаллами образов и слов. В ней живёт неубиваемая вера, что выкрикнутое, сверкающее слово способно осветить злые деяния соплеменников, заставить их остановиться, оглядеться: туда ли мы идём?

Ермолай вновь ухватился за своё оружие — перо, благо нашёлся многообещающий предлог.

Митрополит Макарий давно уже задумал великий труд: собрать в двенадцать книг все жития святых для ежедневных чтений в церквах и дома; ввести в эти Четьи-Минеи кроме угодников, чтимых Греческой церковью, новых русских святых.

К этому времени Освящённый Собор уже канонизировал до десятка церковных деятелей и князей, невинно убиенных татарами или родными братьями. Осталось составить их жизнеописания по преданиям. Макарий знал своё воинство: в большинстве иноки и священники были дурно образованы, боялись не только вступать в богословские споры, но и проповеди говорить, чтобы не ляпнуть несуразного. Макарий усиленно искал людей, владевших пером. Мимо Ермолая он пройти не мог.

На всю жизнь Ермолай запомнил рабочую келью митрополита и примыкающую горницу, где трудились писцы из Чудова монастыря. В углу над угольком лампадки мерцала строгая икона Спаса в гладкой серебряной оправе, на полках блестели будто намасленными корешками многажды перечитанные книги, на столиках-налоях ровно, сильно горели свечи ярого воска. Трудились от рассвета до нефимона, последней вечерней службы, когда звёзды уже морозно серебрятся в небе, а христиане, кроме иноков и татей, почивают... Макарий сам подал Ермолаю список новых святых — на выбор, хотя у них и был уже уговор насчёт Февронии. Он честно предупредил Ермолая, что по нынешним временам с князем Петром, женившимся на крестьянке Февронии, могут при обсуждении на Соборе возникнуть осложнения. Хоть это не смутило Ермолая, он ради любопытства и вежливости углубился в список.

Перед некоторыми именами стояли затейливые «знамёна» — знаки сочинителей, уже избравших себе святых. В особых примечаниях давались краткие сведения об их подвигах и кончине, чтобы не вслепую выбирать: ведь с образом своего избранника тебе отныне жить, засыпать, и до зари подниматься, и в самом сне непрочном искать возвышенные и тёплые слова, способные восславить и оживить давно умершего человека. В самом себе надобно разбудить отклик, роднящий тебя именно с ним, избранным. Понимая, как нелёгок этот первоначальный труд, Макарий оставил Ермолая в одиночестве.

В горницу тихо поскрёбся и вошёл писец — скудный телом и волосом монашек с пустыми глазками под неожиданно тяжёлым, красивым лбом. Поклонившись Ермолаю, он сунулся к своему столику, но, уловив, что Ермолай хочет спросить совета, живенько подошёл, уткнулся в список.

Святая Феврония, в иночестве — Ефросиния, числилась под заголовком «Местные». Монашек объяснил, что местных угодников чтут в разных волостях без Освящённого Собора. Писать их жития иноки-сочинители берутся неохотно: не потрафишь Освящённому Собору, ещё и в невольную ересь впадёшь. Монашек не советовал брать местных.

Он отошёл, и в горнице как будто углубилась тишина. Её живительное благорастворение длилось, покуда очи Ермолая не отрывались от имени Февронии. Палаты Макария в Кремле стояли в укромном месте, вроде проулочка за тесной домашней церковкой митрополита. Редко долетал сюда колодезный скрип или голос невежи-дьяка, звавшего с площади писца. Но с именем Февронии, произнесённым шёпотом, тишь становилась свежей и звенящей, у Ермолая даже закладывало уши, как бывает при опасных приливах крови к голове. И сердце ударяло уверенно и мерно: она, она...

Ни в книгах, ни в древних грамотах не было о Февронии ничего определённого. Одни муромские предания, плохо увязанные между собой, — к примеру, о змее-искусителе, летавшем по ночам к княгине и принимавшем образ её мужа; тёмное свидетельство о каком-то Агриковом мече, хранившемся в захолустном храме; сказание об убиении змея, ежели вдуматься, — всё то же ветхозаветное предание о змее-искусителе, только окончившееся победой человека. Наконец, какой-то тёплый сказ о мудрой девушке-крестьянке, излечившей князя от мерзких язв, а за очищение (очищение от всей его прошлой скверны!) потребовавшей, чтобы он на ней женился. Тут Ермолай не мог не улыбнуться: женщины во все времена, творя любовь, просят в ответ немногое — жизнь.

Но грустная, всезнающая улыбка исповедника недолго бродила по лицу Ермолая. Одна горячая догадка-сопоставление осенила его: Феврония, крестьянка, принёсшая исцеление князю, не принесла ли исцеление земле его? Крестьянка — и государь земли...

До сей поры кто только не стучался в царские палаты, от иноков до чужеземных воинников вроде Пересветова, и всякий уверял, что знает способ сделать государство сильным и благополучным. Не время ли крестьянину ударить натруженной ладонью в эти двери? Или хоть женским неотразимым голосом робко окликнуть со двора?

Словно за горячую перепечу, он ухватился сперва за змея-искусителя, прозревая в этой истории нечто из собственного житейского опыта — скорее символ, чем истинное происшествие. Сразу как-то построилась семья муромского князя Павла, её простой уклад в затишье ограждённого лесами города. Брат Павла Пётр «имяше обычай ходити по церквам, уединялся...». Вот уж не княжеский обычай. Но Ермолаю он оказался близок, он сам любил уединённые прогулки, молитву — без толпы. И так же одиноко проводила время жена Павла, пока однажды не случилось с нею странное. Посреди бела дня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: