Латыш Фока, доставивший грамоту, прочёл её Юргену на дурном немецком языке. Фон Ольденбок, так и не решивший вопрос о долге, дал нелепый ответ: «Грамоту я не возьму, но город Божий и государев». С Богом было понятно, а вот какого государя Юрген имел в виду, осталось неизвестным.
Неудержимо разгорался солнечный июльский полдень. Над озером парило, длинный рыбачий чёлн казался висящим в дымке. В душном государевом шатре шло совещание, на котором решающее слово принадлежало Афанасию Нагому, в противовес нетерпеливой боевитости Богдана Бельского.
Тот рвался в безопасный бой, под стены притихшего замка. Афанасий Фёдорович с неприязнью замечал в последышах опричнины эту наглость безнаказанности и желание покрасоваться рвением. Родич Богдана Малюта покрасовался под Пайдой... Бельского приходилось урезонивать, доказывая государю, что на Букана осталось немного надавить — и он откроет ворота, ему деваться некуда. Богдан нашёл подход к царю:
— Как он смел государеву грамоту не взять? То обида!
К обидам Иван Васильевич был чувствителен. Он весь нахохлился, нос и глаза набухли то ли слезами, то ли тяжёлой кровью. Если упустить эту неустойчивую минуту, прорыв злобы бывал страшен. Нагой поспешно предложил:
— Пусть стрельцы вдарят из пищалей. Букан давно сей музыки не слышал.
Вовремя сказанное слово, случалось, утешало государя, особенно если давало ему возможность ловко пошутить:
— Нехай сыграют! Запоёт Репчук, а главные гудочники — Фомка Бутурлин с Иваном Змеёвым!
— Уж государь наш милостивый как скажет, словно пером напишет, — раньше всех восхитился Бельский и пошёл распоряжаться.
У Репчука с его детьми боярскими кони млели под сёдлами, они первыми запылили по чистым улочкам посада к воротам замка. Бельский дослал за ними две сотни стрельцов, восхитивших латышей и немцев-обывателей добротностью зелёных кафтанов. Репчук вернулся через четверть часа:
— Немчин Букан пишет государю ответную грамоту и просит сроку с полчаса.
Афанасий Фёдорович полагал, что можно обождать, но, видя, как раздражает государя полуденное солнце и затянувшийся предобеденный голод, отмолчался. К городу двинулись Фома Бутурлин с сотней московских детей боярских и дворян, Василий Воронцов с тремя тяжёлыми пищалями и пушкой, Иван Змеев с двумя тысячами стрельцов.
Расположившись на торговой площади, ударили из всех стволов.
У богатых горожан вылетели стёкла, кто победнее — остались в выигрыше: дешёвая слюда-мусковит оказалась прочнее. Ядра «Девок» и «Соловья Московского» ударили в ворота как каменные кулаки, а пули выбили искры из валунов, обрамлявших бойницы. К счастью, никого не задело.
Бельский с восторгом, Нагой со скукой ждали второго залпа. Что-то там долго перезаряжали... На дороге поднялась едва улёгшаяся пыль, кто-то скакал из города. На подъёме к стоянке государева полка конь перешёл на медленную рысь.
Его в последний раз взбодрили свистом, и посланец Репчука Сутома Хренов крикнул Нагому:
— Букан просит не стрелять, он грамоту дописывает!
Афанасий Фёдорович засмеялся и пошёл докладывать царю. Он не хуже Бельского знал подходы — намекнул, что Змеев зря переводит зелье, а война едва началась. Иван Васильевич велел сытнику разрезать и попробовать пирог, обычную заедку перед обедом. Своей рукой пожаловал кусок Нагому, они стали жевать и ждать. В походе не до церемоний.
Сын Юргена фон Ольденбока Вернон приехал в сопровождении стрелецкого сотника Маматова, заметно возгордившегося поручением. Его непроницаемо мерцающие татарские глаза следили за каждым движением немцев. Другого немца звали трудно, русские перекрестили его в Балсыря, да так и записали. Маматова предупредили, что от немчина можно ждать любой подлости, особенно возле царского шатра. Сотник держал руку на отпотевшей рукояти сабли. Первым Вернона допрашивал Нагой.
Длинноволосый, узколицый, не очень складный юноша с туповатыми очами мечтателя, выросшего в околдованной озёрной глуши, Вернон успокоился только при виде Афанасия Фёдоровича. Возможно, он ожидал встретить в московском войске людей с пёсьими головами... Нагой умел разговорить самого пугливого молчальника. Латыш Фока толмачил, писец бежал коротко срезанным лебединым пёрышком по узкому листу бумаги: «Прислал меня отец бити челом от имени всех людей, чтоб их государь пожаловал, как Бог велит, а город Божий да государев. И просит сказать, какова государева воля будет. Город Люцен дан был отцу королём Жигимонтом тому двенадцать лет, а ныне король Баторий велел им дать новую присягу, но они не присягнули ему по се время: не хотели. Надеялись, что государь Иван Васильевич возьмёт их под свою сильную руку».
Капля лжи раздражила Нагого, как перчинка, попавшая на зуб.
— А отчего же вы по ся места, до государева приходу, бити ему челом не присылали?
От неожиданности юноша проболтался:
— Мы прежде, в бескоролевье, надеялись на цесаря, но от него посылки не дождались. А коли ныне государь пришёл, то мы в его и Божьих руках.
Нагой вздохнул, поднялся с коврика, велел Вернону ждать. Иван Васильевич закончил свой одинокий обед и пребывал в дремотном благодушии. Писец и тут пристроился на скамеечке, ловил слова.
— Сказывай им милость мою, — ответил государь, — но и опалу за вину, что они моей вотчиной владели двенадцать лет. Кто из немцев захочет бить мне челом, того я устрою в службу. А кто захочет в свою землю, ин пусть идут прочь... Отпусти Балсыря в город, да город Лужу очистили бы, а Вернона оставить в стану.
Счастливый Балсырь ускакал, только чёрная епанча вострепетала. Подошло время и Нагому пообедать, стомах с утра пустой, от разговоров его ещё и подвело, будто наелся клюквы. Накрыли на троих — ему, Вернону и Фоке. Писец, покуда не завершил работу, пил только квас, даже без калача.
Афанасий Фёдорович и за едой вытягивал из Вернона душу:
— Правда ли, будто в Режице правит твой брат Христофор? Сдаст ли он Режицу, коли узнает, что отец его Лужу сдал, а государь наш милостиво людей отпустил? И сколько у него в Режице прибылых людей?
Вернон, впервые отведав жгучего русского вина, выбалтывал, что в Режице у брата человек сто наёмных воинских людей, но кроме брата Христофора замком управляет мызник Яган Фанерцбах. Воинские люди получили наказ — Режицу не сдавать, но будет государев приход, они сдадут. Коли государь велит его отцу написать Христофору и мызникам, отец напишет, но послушают ли те, он не ведает.
Его неопытная откровенность была пресечена неожиданным приездом самого Юргена фон Ольденбока. Видимо, тот почувствовал, что дальше оставаться в замке опасно, или за сына испугался. С Юргеном явились одиннадцать мызников, владевших землями в округе Люцена. Тут, кстати, выяснилось, что Балсырю принадлежала мыза, занятая государевым полком. То-то он первым прискакал сюда с Верноном, а теперь живо шарил глазами по ригам и огороду, прикидывая убытки.
Афанасий Фёдорович принял немцев в своём шатре, откуда была убрана еда, а в уголке на скатанном войлоке пристроился тот же писец с безнадёжно голодными глазами. Иван Васильевич распорядился, чтобы порядок взятия каждого города точно записывался в Разрядной книге. Нагой торжественно отметил, что город Лужу Бог поручил государю, но «царь наш — христианский, а потому кровь христианскую не преткнул и победить их, немцев, не велел». От имени царя он снова предложил им службу или отпуск на родину.
У Юргена и мызников иной родины, кроме Ливонии, не было.
В приличный разговор вмешался Богдан Бельский, без чина ворвавшийся в шатёр:
— Толкуетя! Покорность кажете? А ворота затворили!
Играя стальными наплечниками, он раскричался, что едва Юрген с мызниками миновали мост, ворота замка оказались заперты так проворно, что даже Репчук не сумел проскочить в них. Нагой, показывая опричному грубияну, как принято вести переговоры, со сдержанной строгостью потребовал у Юргена объяснения. Оно оказалось простым и убедительным: «Для того ворота заперты, что которое у лужских жителей имущество есть, всё в замок снесено. Они боятся, чтобы государевы люди без государева ведома его не разволокли».