Она так и ушла, встав победительницей и гордо вынеся свою грудь.

Свидетель Чарушин, пастух колхоза «Новый путь», пришел выбритый и трезвый. Только руки дрожали немного и оттого, когда брился, порезался в нескольких местах. Хотя в повестке было точно обозначено время, он как встал по солнцу, побрился, сполоснул колодезной водой лицо (а заодно уж, поскольку новую рубаху надевал, — и шею свою морщинистую с пучком седого волоса под кадыком, куда бритва почему-то не доставала), так и вышел пораньше. По деревне шел он посреди улицы, одинаково видный и с той и с этой стороны, как начальство. Коров давно уж прогнали без него, а он шел один, сам по собе, в новых, ни разу еще не чищенных ботинках, которые перед тем, как обувать, рукавом пиджака протер. И фуражка серая, хоть и не сегодня купленная, была тоже новая, с невынутым картоном, и сидела на нем точно так, как в магазине на полке лежала. И костюм совсем еще хороший, какой теперь даже и не купить. А рубаху белую в синюю полоску старуха сама шила и, чтоб лишнего матерьяла не тратить, воротник скроила из остатков, так что полосы не вдоль вышли, а поперек.

— Вспоперек еще ишь лучше! — кричал он по этому поводу, когда на него рубаху примеряли, и норовил руками махать, а она видела, чего он такой веселый, чего выдабривается, да уж не стала замечать.

В деревне в этот час кто в поле уже был, кто по хозяйству, только он шел одетый, словно в праздник, и люди видели, что идет Чарушин в суд, куда его специальной повесткой вызвали.

Но хоть и вышел он поздно, и шел не спеша, в городе еще часа полтора пришлось ждать, пока учреждения откроются. Потом ему сказали еще в приемной перед дверью посидеть, и он, сидя на деревянном казенном диване, выкурил папироски три, не меньше, оттого что в сон кидало.

В это время следователь Никонов подобрал еще двух человек, по типу, по возрасту и даже по одежде примерно подходивших к Карпухину. Один из них был тоже шофер, другой тракторист, взял их Никонов в чайной, и они, узнав, в чем дело, шли за ним, бодря себя шуточками и чего-то вроде стесняясь, хоть самим и любопытно было.

Так что, когда Чарушина позвали, в комнате, кроме понятых, сидели на лавке против стола следователя трое, и одного из них сказано было ему опознать. Справа сидел Стёпка Арчуков, Нюрки-фельдшерицы муж. Редкий день, когда Чарушин не встретит его на улице. А слева, к двери ближе — Федька Громов, по двору — Гулюшкин. Бабка еще ихняя, когда молодая была, попала под дождь, да и скажи; «Промокла, как гулюшка». С тех пор и прозвали Гулюшкой. И сколько их есть — все Гулюшкины. На улицу выйдут, ребятишки кричат: «Гуля, Гуля, Гуля, Гуль, я посыплю, ты поклюй!..» Сам Федька сейчас в поселке живет возле кирпичного завода, кирпич возит, а все равно, хоть за тридцать километров уехал, и там Гулюшкиным зовут. Чарушин, войдя, хотел было поздороваться, но оба глядели на него, как незнакомые, и он не поздоровался, поняв, что так надо.

Ну, а третий, в середке, худой, желтый, побритый — тот самый и был, какого ночью поймали. Чарушин сразу на него указал. Всё по порядку занесли в протокол.

После этого следователь оставил Чарушина с собой один на один и велел снова рассказать по порядку всё, как было. И Чарушин рассказал, как они шли с прицепщиком, тоже Федькой, только не Громовым, а Молодёнковым, а тут этот бежит (Чарушин кивнул на то место, где только что сидел Карпухин). Они и схватили его.

— А почему вы решили, что его надо хватать? — спросил Никонов.

— Так ведь бежит же.

— Так… Ну дальше.

— А чего дальше? Повели. Откуда бежал, туда и повели.

— Ну и что он, вырывался?

— Ясно дело, вырывался. Человека когда схватишь, обязательно вырывается.

— Значит, вы схватили его и повели. А он пытался у вас вырваться. Дальше.

— Дак разве ж вырвешься у Федьки Молодёнкова? Этот здоровый дуром. И прием знает. Сразу заводит руку назад по самый затылок, где ж тут вырваться? Покорился. А после заплакал даже.

И только сейчас, сказав, Чарушин вспомнил, что человек, которого они тогда схватили ночью и вели, взрослый, здоровый мужик, действительно плакал и о чем-то просил их. Но о чем, Чарушин сейчас не помнил. И впервые он почувствовал некое смущение.

Сколько раз он уже рассказывал людям все с новыми и новыми подробностями, как они тогда с Федькой Молодёнковым поймали этого шофера, который, не будь их, наверняка ушел бы, и всегда Чарушин сознавал себя при этом героем, и люди в глаза хвалили его. И сегодня утром, когда он шел по деревне, вызванный в город повесткой, которую ему лично под расписку вручила почтальон, он сознавал себя человеком, делающим нужное, для всех важное дело. А сейчас впервые как бы засомневался в правильности и нужности того, что он делал.

— Вы говорите, он плакал? Угу… Это очень важно.

И Никонов стал что-то быстро записывать. А Чарушин смотрел, как он пишет, с недоверием и даже враждебно.

— Так! И при этом вы заметили, что задержанный вами шофер пьян! — сказал Никонов, дописав фразу и перечтя ее. Чарушин молчал.

— Вы меня слышите, Чарушин?

Чарушин пожал плечами так, словно у него под лопаткой чесалось.

— Постойте, Чарушин, что вы мнетесь? Это же не я заметил, это вы заметили, что он пьян. Так чего вы теперь жмете плечами?

— Кто его знает…

— То есть как, «кто его знает»? Я не кого-то, я вас спрашиваю.

Никонов пристально глянул на него, потом полистал дело и нашел его прежние показания.

— Вы грамотный?

— Сам себя расписываю.

Никонов перевернул лист.

— Ваша подпись?

— Должно, моя.

— То есть как «должно»? Ваша или не ваша?

— Ну, моя…

— А вы без «ну». Ваша или не ваша?

— Ну, моя, стал быть!

Никонов посмотрел на него. Глаза его говорили многое, но он сдержался и ничего этого не сказал вслух.

— Значит, ваша подпись… А показания это ваши или не ваши? А ну, читайте, я вам помогать буду.

Он повернул папку к Чарушину, а сам, водя пальцем, читал перевернутые строчки. Это были те показания, которые дал Чарушин в ночь происшествия.

— Вы давали эти показания?

— Мы.

— Так, значит, пьян был задержанный вами шофер или не пьян?

— Пиши — пьян!.. — и Чарушин, сморщась плаксиво, махнул рукой.

Обвинительное заключение было написано на нескольких листах. Дописав его, поставив точку, Никонов расписался: «Если мы ошиблись, суд нас поправит».

ГЛАВА VI

И пришел давно ожидавшийся день, когда в самом большом зале городскою суда при небывалом стечении народа было произнесено громко:

— Встать, суд идет!

За многие годы службы это торжественное: «Суд идет!» предваряло его выход не сто, не двести и уже не тысячу раз, но судья Сарычев и сейчас при этих словах, как всегда, почувствовал значительность момента. Открылась в стене небольшая дверь, окрашенная под дуб, и он вышел из нее навстречу поднявшемуся залу. Все эти люди, вставшие при его появлении, встречали его на улице ежедневно, знали в лицо не только его, но и его жену, детей, знали, чем и как они живут, но сейчас, стоя навытяжку, а в задних рядах вытягивая шеи, они разглядывали его словно впервые.

В коричневом в полоску костюме из дорогого трико — теперь он его донашивал на работе, а когда-то, лет двенадцать назад, когда шил его, материал этот был редкостью, только трем человекам в городе достали из первого привоза, — в синей рубашке с галстуком, Сарычев прошел к своему месту, наклонив голову и хмурясь, как бы скорей торопясь к делу и тем самым снимая торжественность. За ним следовали народные заседатели: заслуженная учительница Постникова, мужского роста, с мужским лицом, и подполковник в отставке Владимиров, мягкий, бритый наголо, смущавшийся до робости. С галантностью военного человека он несколько церемонно пропустил даму в дверях.

Сели. Сарычев — посредине, в высокое дубовое кресло с гербом, Постникова — по правую руку, Владимиров — по левую. Спинки их кресел были пониже. За отдельными столиками, уже не на возвышении, а внизу, друг против друга — прокурор и адвокат — стороны в этом процессе. Вместе с ними шумно сел зал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: