А Карпухин, начав рассказывать неохотно, для протокола, увлекся постепенно. Хоть и не время, казалось бы, и не место, чтобы вспоминать, но так уж оно само вспомнилось, и даже лицо его суровое стало мягче как будто, помолодело. Ему нравился следователь, молодой, смущающийся, видно, совестливый, ничем не похожий на тех кремневых, какие встречались ему до сих пор: ты ему говоришь, он смотрит тебе в лоб, а у самого в глазах зевота.
— Тут главное дело было эту дорогу проскочить. Местность такая: вначале лесок дохленький. В нем еще ничего, маскирует все же. А дальше голое болото. По одной стороне — километров на пять всплошную и по другой километра два с половиной. И дорога вся на возвышении, очень хорошо просматривается. Тут, если в первую машину попадет, другие стали. А с боеприпасами! Везешь, а они за спиной у тебя, снаряды-то! Тут надо с умо-ом. Вот он, значит, все это по инструкции командует, машины приказал осмотреть, моторы прогреть. И не глушить. В пять утра выступаем. Мороз, правда, был, тут он прав. Но все равно нельзя же. Шутка дело — двадцать семь моторов работает! Хоть и на малых оборотах, оно ж раздается. Тем более над болотом, далеко слышно. Я ему говорю: мол, так и так, товарищ капитан. Все же ездим тут, знаем. Но он ничего этого слушать не стал и даже меня же еще при всех, — Карпухин улыбнулся конфузливо, — трусом меня обозвал. Говорит, ехать боишься, так и скажи, освободить можем. Конечно, скажи он сейчас, так оно бы терпимо, а тогда что же, восемнадцать лет было. Знаете, как в восемнадцать лет… Веди, думаю, раз такое дело! Ничего больше говорить не стал. Сел в кабину, сижу. Правда, все точно было. Пять часов команда по колонне. Пошли! Ну немец, он же слышал. Ждал нас. Хоть и темно еще, а дорога у него пристрелена. Только на середину выбрались, тут он и начал садить. Содит и содит. А мы жмем! Тут дело такое: проскочить! Ка-ак рванет впереди! Враз все осветило. Ну, он и ввалил!.. Снаряды, они ж сами рвутся. Тут не то что, а просто-таки одна воронка, ничего больше не остается, как они все вместе рванут в кузове. Выскочил я, вижу, машины не спасешь, людей спасать надо. «Разбегайся, — кричу, — по обе стороны! Ложись!» А оно еще болото было такое, не замерзает зимой, хоть ты что. Сверху ледок снежком припорошен, а станешь ногой — проваливается. Ну, тут уж не до этого, лежим к воде. А у него разведчик поблизости летал. Он авиацию и вызвал.
В общем, когда кончилось, две машины уцелело от всего взвода. Капитан ничего этого не видел, ему сразу же руку вместе с плечом вырвало. Пришлось мне за всё и отвечать. Мы и сообразить еще не успели, живы ли, нет, а уже начальник особого отдела едет. Там в другой части сержант командира взвода застрелил. Вот он оттуда и ехал. Подъезжает на своем «виллисе» — где командир? Вон, говорят, с планшеткой ходит. Он меня сразу в машину, ничего объяснять не стал, я тоже не спрашиваю. Еду, раз везут. Приезжаем в дивизию, меня сразу под замок. Оказывается, он в леске стоял, все своими глазами видел. Которая часть там находилась, он их тоже расспросил. Ну, а меня уж и не стал спрашивать. В общем, на пятый день — вот она, сто шестнадцатая штрафная рота. Я, правда, как прибыл в роту, сразу же своему командиру батальона письмо послал, и ребята вернулись, рассказали, как было. Я уж это после узнал. А пока что кинули нас под деревню Новую Алексеевку. Там, под этой деревней, народу положили!.. Мы когда прибыли, они по всему полю замерзшие лежат. В лоб шли. По снегу. А у него там долговременные укрепления.
Вот стали мы эти доты взрывать. Трое лыж, как обычно, собьешь, взрывчатку на них положишь и ползешь к доту. Народ в штрафной роте, надо правду сказать, подобрался хороший. У нас и в мотобате хороший народ был, плохих вовсе мало попадалось. А тут же из всех частей собрано. Меня командиром отделения назначили, так у меня два майора под командой было.
Взорвали мы этих дотов двадцать шесть штук ровно, когда приказ приходит: взять деревню. Созывает нас командир роты. Не то что офицеров одних, а даже нас. Такой мужик был, не смотрел, что штрафники, для него все — люди. Ему как приказали деревню брать, он говорит: «Я деревню возьму. Но только вы мне не приказывайте, как ее брать. И час точный не устанавливайте. А я возьму. К утру буду в деревне». Созвал он нас: мол, так и так, получен приказ. «Только нам если ее по всем правилам брать, много мы здесь народу положим. Ее уже брали-брали, брали-брали, немец здесь стреляный. А я так думаю: что, если нам ее втихую взять? Подползти молчком, да сразу, со всех с трех сторон!.. Вы тут народ опытный, воевать умеете. Поставьте себя на его месте, если втихую действовать, страшно ведь?» Прикинули мы — и правда, страшно. На том и решили. Отпустил всех командир роты, а мне приказал остаться. «Твое, — говорит, — дело пересмотрено. Получено распоряжение отправить тебя обратно. Так что можешь не участвовать». Значит, дошло мое письмо. А комбат у нас был такой, что не отступится. Он за своих людей стоял.
Обрадовался я, конечно, что скрывать. Потому что не виноват я ли в чем, ни за что меня сюда заперли. Но и oт этих ребят теперь уходить жалко. Сколько мы тут вместе трудов положили, пока эти доты взрывали, а деревню будут брать без меня… «Вы мне, — говорю, — разрешите остаться. Возьмем Новую Алексеевну, черт бы ее брал, вот тогда — пожалуйста». — «Ну что ж, говорит, — оставайся. Это, — говорит, — по-моему». Да и так тоже подумать: ведь он мог не сказать мне. Перед операцией каждый лишний человек знаете как дорог! А он не посчитался, сказал.
В общем, ночью поползли мы к ней. Три часа по снегу ползли, все мокрые. Что вы думаете — взяли! Которые немцы даже проснуться не успели. И такой азарт был, мы еще два с половиной километра гнали их и другую деревню взяли. В ней уж закрепились. Тут регулярные части подошли, сменили нас. Когда роту в тыл отвели расформировывать, в ней всего тридцать восемь человек осталось, почти все раненые. Мне вот эту ногу вот здесь из автомата прошило.
Так вы, может, не поверите, ко мне в санбат начальник особого отдела приезжал извиняться! Честное слово! И командир батальона тоже приезжал ко мне. Сказал, что ничего, мне это записано в документе не будет, звание мое вернули и даже наградили меня за операцию медалью «За отвагу». Сказать-то он сказал, а проверить уже не успел: его на другой день убило. И мне тоже ни к чему. Знать бы, конечно, а то я в уверенности находился. А уж после войны, как стали меня опять судить, раскрыли бумаги, а там все мое прохождение записано. Я, было, туда-сюда, объясняю, как оно и что, а кто ж мне поверит? Вот и вам тоже рассказываю, а вы слушаете и, может, не верите мне, доказать мне всё равно нечем.
— Ну что вы! — сказал Никонов, слушавший под конец с волнением. — Когда человек говорит правду, ему не верить нельзя. Вам и раньше поверили бы, если б это не тогда было.
— Может, так… Жизнь-то она — полосатая. В какую полосу попадешь. А мне везет: все через раз попадаю и все не в ту полосу. Это все равно как не успел на зеленый свет проскочить и тебе до конца уж на каждый светофор натыкаться. Только подъехал — стоп! — красный свет. А те идут в зеленой волне, им и ветерок в стекла. В общем, второй раз вовсе по-глупому получилось. Ну, тут правду надо сказать, виноват был. Хоть, может, и не настолько, а виноват. Получилось так: приходит ко мне сестрин муж, Николай. «Там, — говорит, — у магазина бочки лежат из-под огурцов. Давай вечерком подъедем, штучки две махнем, никто не увидит». Время было голодное, сами знаете, сорок шестой год, — сказал он, не сообразив, что о сорок шестом годе воспоминания у них разные: в тот год будущий следователь Никонов еще даже в школу не ходил. — Какое тогда питание? Картошка да капуста, у кого есть. Я холостой, шофером работал. Шоферам тогда жить можно было: машин-то после войны вовсе мало осталось. А у сестры — детишек трое. И жили с рубля. Бывало, когда дров машину скинешь, когда деньжишек одолжишь и не спрашиваешь после: как-то помогать надо было. Вот он и говорит; давай эти бочки махнем, а то капусту на зиму солить не в чем. Давай, говорю. Ящики эти, бочки с роду у магазина навалом лежат, вывезти нe на чем. А то нагрузят несколько машин тары, свезут за город в овраг, да и сожгут. Сутками, бывало, дымят, жители их на дрова растаскивают. Я хоть бы и днем нагрузил, никто б мне слова не сказал, потому что это у нас за грех не считалось. Сам не пойму, чего мы ночью поехали? В общем, покидал я их в кузов. Еще и третью кинул: бери, не жалко! Чего теперь, я правду говорю. Закурил. Николай меня тормошит. И на самом деле, только стартер нажал милиционер бежит, свистит в свисток. У Николая одна рука сухая, вот здесь пулей перебита, толкает меня ей в бок: «Едем скорей, ради господа бога! Задержит ведь!..» А мне чего-то смешно стало, как он бежит сюда, я его издали узнал. Был у нас там милиционер по фамилии Свобода, шофера прозвали его: «Каторга». Старый уже, вот такого росточка, а ни один преступник от него не уйдет. Зимой раз в мороз километров десять гнал двух грабителей по снегу. Все с себя скинул, бежал за ними. Один, правда, ушел, но другого задержал. И что интересно, без оружия был, одним страхом придавил его. Когда привел в отделение, там смеяться стали: парень на голову выше его, сильнее вдвое. Это бывает — собака так приучена: вцепится — умрет, не отпустит. Вот так и он. Хватило бы у того парня силы двадцать километров бежать, он и двадцать бежал бы, тридцать — он и тридцать.