И кроме того, пока он не шел к врачу, оставалась маленькая надежда, что, может быть, у него все-таки не это. Пойти — значило и ее убить, последнюю надежду. А она временами разгоралась, когда боль отпускала его. Он просыпался утром и чувствовал вдруг: боли нет. Но он не верил еще, он прислушивался: слишком многое это значило для него. Он делал осторожное движение — боли не было. И пока он одевался, и брился, и завтракал, и шел на работу, и там на работе тоже — он все время различными движениями испытывал себя. Боли не было. И день освещался. Что бы ни делал он, он все время чувствовал: боли нет. Это была его тайна, его собственный праздник, о котором никто не знал. Но люди замечали, как он вдруг прислушивался к чему-то и улыбался хорошей, доброй улыбкой, видя которую хотелось самому улыбнуться.

И вот когда надежда крепла в нем, когда он, боясь верить до конца, начинал уже чувствовать себя здоровым человеком, боль возвращалась снова и всякий раз сильней, чем прежде. И день мерк, и жизнь меркла, и свет мерк в глазах.

Никонов пришел к нему в то утро, когда после целой счастливой недели, в течение которой уже поверилось, что все кончено и прошло, Овсянников почувствовал боль. В прежнем месте, в правом боку. И сразу настоящее изменилось, а будущего не стало.

Он сидел за своим столом перед разложенными бумагами и вслушивался, закрыв глаза, когда к нему постучались.

— Да! — сказал он, хотя охотней всего сказал бы тогда: «Нет!»

И сквозь боль взглянул на Никонова тем самым смутившим его взглядом. Никонов не знал, что стояло за ним, но по мере того как он говорил, а прокурор неподвижно смотрел на него, ему все больше становилось не по себе.

Там, в боку, было все тихо. Но Овсянников знал, что она там. И затихшая на время боль вновь шевельнулась в нём.

— Ну, я слушаю вас, — с внезапно пожелтевшим лицом сказал Овсянников раздраженно, когда следователь после долгой малоубедительной речи предложим взглянуть на дело под другим углом зрения и сделал паузу.

— Да, да, — заторопился Никонов, — Я говорю, что он действительно останавливался перед чайной. Но остановиться перед чайной — это же еще не значит обязательно пить там. Он показывает, что зашел купить сигарет. И свидетели видели его машину, но не видели, что он пил. А между тем, хотя прямых доказательств нет, всеми принято, как несомненное и твердо установленное, что шофер был пьян. Об этом, не дав себе труда разобраться, писала наша газета, в этом уверены все в городе, и мы сами, даже не замечая того, испытываем давление со всех сторон. То, что нам при других обстоятельствах предстояло бы доказать, мы вынуждены сейчас опровергнуть в лучшем случае.

В этом месте у Никонова было заготовлено несколько исторических примеров величайших заблуждений, в которые впадали не только отдельные личности, но и большие массы людей. Однако прокурор перебил его:

— Какое это мы испытываем давление со всех сторон? Нас что, принуждают к неправильному ведению следствия? — Овсянникову хотелось положить теплую ладонь себе на бок, потому что, как только он стал раздражаться, боль усилилась. — Я никакого давления не испытываю ни с какой стороны и думаю, на вас тоже никто давления не оказывает.

— Да, конечно, — поспешил оправдаться Никонов и почувствовал, что исторические примеры будут невозможны. — Я не о том давлении, чтобы нас вызывали, давали какие-то указания, а о том, которое…

— Понятно. Продолжайте.

Никонов кивнул и мысленно перескочил еще через несколько пунктов, которые вдруг показались ему неубедительными. Он перешел сразу к показаниям пастуха и прицепщика. Здесь он чувствовал себя особенно твердо и потому приберегал их напоследок.

В их показаниях, по видимости неопровержимых, он уловил слабое место. С самого начала ему непонятно было, что могли в такой поздний час делать в поле эти двое совершенно разных по возрасту людей, из которых один другому в отцы годился? Куда они шли и что объединяло их? И он установил это: оказалось, у Молодёнкова родилась дочь, и вот это событие праздновалось.

— Вы понимаете, Владимир Михайлович, они были пьяны. Или, по выражению Молодёнкова, «оба веселые». А раз это так, они не могли чувствовать запаха водки от Карпухина. Это же известно: если человек выпил водки, он не чувствует запаха водки от другого человека. Вы понимаете? А это значит, что их показания недостоверны?

— Значит, свидетели были пьяны. Ну, а инспектор ГАИ? Он что, тоже был пьян? Он ведь с ними не праздновал.

— Нет, инспектор, конечно, не был пьян. Но легко представить, как было. Он подошел к Карпухину, когда Молодёнков и Чарушин держали его. Водкой пахло от них, но запах был так силен, что инспектору все сразу стало ясно. Ясно потому, что он уже был подготовлен к этому выводу всем предыдущим. Цепь его рассуждений очень проста: шофер сбил человека, убежал, чтобы скрыть, что был пьян, пойман, пахнет водкой. Вполне понятно, что пахнет от него, тут и проверять нечего. А как раз это и надо было проверить.

— Ну, а пассажиры проезжавшей машины, посторонние люди, один из которых плюнул на вашего Карпухина? Они почему утверждают, что он был пьян?

— Владимир Михайлович, в таких случаях одному стоит сказать, и для всех становится несомненно. Это как очевидцы, которые искренне верят, что своими глазами видели то, чего никогда не было.

— Давайте все же подведем итог. А то так можно бесконечно. — Овсянников начал загибать пальцы на левой руке и, взглянув на них, увидел, что они желтей, чем обычно, и на побелевших суставах резче обозначаются кости. И ему жаль стало и эти пальцы свои, из которых уходила жизнь, и себя. Но он справился. — Давайте по порядку. Значит, так: шофер выехал из дому в дальний рейс и, проехав милицейские посты, останавливается у первой же чайной, но не для того, для чего вообще останавливаются около чайных, где, как мы знаем, есть всё, кроме чая, а для того, чтобы купить папирос. — Он посмотрел на Никонова. — Допустим. Хотя проще предположить, что опытный шофер, отправляясь в рейс, взял папиросы из дому или купил их в городе. Далее. Он сбил человека и, хотя тот, вполне возможно, был еще жив, скрылся, не оказав ему помощи. В каких случаях, мы знаем из практики, шофер пытается убежать? Когда он пьян и хочет скрыть это отягчающее обстоятельство. Во всех остальных случаях убегать самому, оставив машину на месте преступления, согласитесь, просто бессмысленно. Однако нам предлагают думать, что он находился в состоянии шока… — прокурор опять внимательно посмотрел на Никонова. — Допустим и это.

И он загнул следующий палец. Вот так, по пунктам, загибая все новые пальцы, он разобрал доказательства одно за другим. Всё то, что Никонов складывал по крупинке, что наедине с собой составляло тайную радость маленького открытия, с чем были уже связаны честолюбивые мечты. И когда Никонов услышал это от другого человека, произнесенное вслух, холодно, со скрытой иронией, он испытал мучительный стыд. Все выношенное им с любовью показалось сейчас таким неубедительным, что он сидел уничтоженный.

— Не слишком ли много допущений? Столько разных людей, и все ошибаются в очевидном случае.

Чувствуя, что это провал, что гибнет, Никонов забормотал что-то о чуткости, о том, что Карпухин уже дважды пострадал безвинно и потому надо быть особенно внимательным к нему, пока у него не надломилась окончательно вера в справедливость. Но это сейчас вышло так неловко, что даже прокурор, чтобы не смотреть на него, встал и прошелся по комнате, неся с собой свою боль. Он остановился у старинной печи из крупного кафеля с бронзовой, давно не чищенной отдушиной. Когда-то в доме этом с крепкими стенами и маленькими окнами жил богатый прасол, и теперешний темноватый кабинет прокурора Овсянникова был частью его гостиной, которую разделили перегородками, что особенно заметно было по потолку, где они перерезали лепные, уже неясные от многих побелок украшения.

Заложив руки за поясницу, Овсянников прислонился ладонями к кафелю. Но тут же отстранился: холодное прикосновение было ему сейчас неприятно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: