— Вот лучшая школа для твоих птенцов, только учить их надо. А ты хочешь заставить их махать палками вместо шаспо!

И, уже сидя на лошади, пожимая цепкие, опаленные порохом пальцы Нерваля, добавил:

— Я постараюсь прислать тебе батальон, но надежды мало. Не знаю, чего у меня меньше, — надежд или людей.

Долго еще стоял у ворот капитан Нерваль, провожая глазами группу всадников и особенно одного из них — на белой лошади.

— Все понятно, генерал, — бормотал он в усы. — Будь спокоен за нас, гражданин.

Честолюбие жаждет похвал или хотя бы оправдания со стороны окружающих: оно питается этим, растет пышно и быстро, как сорная трава, заглушая в человеческой душе сомнения и раскаяние.

Россель не считался с мнением окружающих, за исключением, пожалуй, одного человека — Домбровского. Вряд ли, однако, Россель отдавал себе отчет в тех чувствах, которые привели его вечером того же дня на Вандомскую площадь. Меньше всего ему хотелось сейчас видеть Домбровского, и в то же время это был единственный человек, который мог его понять. Самолюбие Росселя страдало, и он надел на себя маску служебного долга.

Со дня своего назначения на должность военного делегата Россель чувствовал в Домбровском соперника, и хотя поведение Домбровского не давало ни малейшего повода заподозрить его в честолюбивых замыслах, Россель продолжал относиться к нему с ревнивой неприязнью.

Тактика Домбровского была настолько непонятна Росселю, а результаты ее настолько удивительны, что вначале он склонен был объяснить их везением, удачей — чем угодно, но не заслугами командующего Западным фронтом. Однако вскоре несколько случаев доказали Росселю, что он имеет дело с незаурядным полководцем, превосходящим его если не знаниями, то талантом. Россель болезненно ощущал это превосходство. Французские генералы, позорно проигравшие войну с Германией, возмущали Росселя своей бездарностью, и он презирал их почти открыто. И может быть, поэтому так невероятно казалось встретить в армии Коммуны никому не ведомого польского офицера, способного с успехом командовать французской армией.

Правда, он слыхал, что Домбровский окончил русскую Академию Генерального штаба, о которой Россель был высокого мнения, но все же его национальная гордость была уязвлена. Позже, заметив недоверие к поляку Домбровскому со стороны некоторых членов Коммуны, Россель решительно взял его под защиту. Ему казалось, что Домбровский чувствует себя в Париже таким же одиноким и непонятым, как и он сам.

Россель ожидал, что застанет Домбровского в отчаянии или гневе. Однако Домбровский встретил его с обидной небрежностью, словно потеряв всякий интерес и к Росселю, и к тому, что произошло. Россель приехал, желая объяснить мотивы своего поступка, готовый к упрекам, оправданиям, к чему угодно, только не к жалости, которую он ощущал за безразличием поляка. Хоть бы задал какой-нибудь вопрос, но и вопросов не было.

Скрывая уязвленность, Россель сухо изложил, в каком состоянии остаются после его ухода ведомства и отделы, рассказал о работе новой баррикадной комиссии, о военном трибунале, о расположении артиллерии.

Домбровский время от времени делал заметки в блокноте.

— Это, конечно, не официальная передача дел, — сказал в заключение Россель тем же сухим и ровным тоном. — Я не имею указаний Совета Коммуны, кому передать дела, тем не менее считаю своим долгом поставить вас в известность, как своего заместителя, дабы руководство могло осуществляться непрерывно.

Домбровский учтиво поклонился, задернул штору над картой и отошел к раскрытому настежь окну.

Отсюда открывался прекрасный вид на каменный простор Вандомской площади. Толпа любопытных окружала Вандомскую колонну — «памятник грубой силы и ложной славы». Бронзовая фигура Наполеона недоверчиво взирала с вершины колонны, как, примостившись на цоколе, рабочие пилили гранитный пьедестал, готовя колонну к свержению по приказу Совета Коммуны. Легкие облачка каменной пыли взвивались в такт мерному звуку пилы.

Домбровский вспомнил, как третьего дня, проезжая по площади, его начальник штаба Фавье задержался подле памятника и продекламировал:

Согласен я, чтоб этот монумент
Народом не был уничтожен, —
Когда б Россель окаменел,
А Бонапарт вдруг ожил.

Домбровский тогда строго отчитал Фавье.

«Что ему еще надо?» — подумал Ярослав, чувствуя на спине колючий, упорный взгляд Росселя.

Все, все в этом человеке было сейчас Домбровскому неприятно, каждое движение казалось фальшивым, каждый взгляд, звук раздражал. Даже выработанная годами воинской службы привычка к дисциплине и субординации не помогла. Требовалось напряжение и почтительность. Ведь Россель формально еще оставался его начальником.

— Скажите, Домбровский, а что вы намерены делать дальше? — вдруг прервал молчание Россель. В сдержанном тоне его слышались нотки непонятного интереса.

Ярослав не спеша повернулся, и они в упор, откровенно изучающе посмотрели друг на друга.

«Почему ты остаешься здесь так спокойно и уверенно? Не знаешь ли ты какого-то секрета?» — тревожно спрашивали глубоко запавшие глаза Росселя, и Домбровский понял, что желание узнать это привело к нему Росселя.

— Я буду делать то же, что и делал, — я буду воевать, гражданин делегат.

Россель поморщился.

— Бросьте, Домбровский, вы прекрасно знаете, что город обречен. Неужели вы действительно надеетесь на победу?

Если бы этот вопрос задал ему Врублевский, Варлен, любой из его друзей, Ярослав, наверное, ответил бы: «Нет, я уже не надеюсь на победу, сегодня мы упустили последний шанс; если не произойдет чуда, разгром Коммуны — дело времени». Но Росселю он не мог сказать так не только потому, что считал его виновником сегодняшней катастрофы, но и потому, что не сумел бы объяснить, зачем же он сам остается продолжать эту безнадежную борьбу, хотя всем сердцем чувствовал, что поступает правильно.

— Кроме того, что я отдал себя до конца дней на службу революции, кроме этого, я еще и солдат и не привык бежать с поля боя, — сказал Домбровский, уклоняясь от прямого ответа.

Россель чуть побледнел, но, сделав вид, что не заметил оскорбительного намека, отвечал тем же небрежно-поучительным тоном:

— Во-первых, вы не солдат, а генерал. Вы можете не бежать, а прекратить бой, а во-вторых, — он откашлялся, аккуратно вытер платком уголки губ, — я не бегу, а подал в отставку по причинам, вам известным.

— И все-таки нельзя уволить в отставку честь и благородство, — непримиримо сказал Домбровский. — Народ доверился мне, и я не могу бросить его, когда стало так трудно.

Россель устало пошевелил сухими длинными пальцами.

— Ах, самое честное — сказать народу правду.

— Ну что ж, вы сделали это. Вы приказали напечатать листовку о сдаче Исси и ваше письмо к Коммуне.

Подстегнутый жесткой насмешкой, Россель выпрямился, завертел из стороны в сторону квадратной бородкой, как бы пытаясь высвободиться из тесного воротничка наглухо застегнутого сюртука.

— Я не собираюсь спорить с вами о правильности своих действий… — начал он с прежней надменностью. Но это была последняя попытка. Он как-то надломился, не в силах скрыть свою растерянность. Пальцы его все быстрее застегивали и расстегивали пуговицу сюртука. За минувшие сутки глаза Росселя ввалились еще глубже, совсем запрятались в темных впадинах, и весь он как-то выцвел, запылился.

— Нет-нет, ведь вы-то должны понять, что это превращается в бессмысленную гражданскую войну. О боже! Убивать французов, когда немцы стоят под стенами Парижа!

Начало темнеть. Несколько раз отворялись двери, просовывалась голова дежурного, Россель хмурился, и голова бесшумно скрывалась. Внизу, на площади, фонарщик зажигал газовые рожки фонарей, где-то во дворе горнист заиграл вечернюю зорю, и тотчас по всем коридорам послышался топот бегущих ног. Наступал час вечерней поверки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: