Однако традиции соблюли: терпеливо выслушали цветистый тост режиссера-постановщика, восславившего стати и талант героини фильма. Наташенька водила глазками туда-сюда, что должно было изображать скромность и смущение, общественность тупо держала на весу наполненные емкости. Наконец Казарян ни к селу, ни к городу крикнул «Ура!», и началась большая жратва.

Смирнов умял два своих первых шампура и наелся. Пить не хотелось. Он вылез из-за стола и пошел бродить вдоль него. Встретился с печальными глазами Казаряна. Тот сказал в отчаянии:

— Когда же мы с тобой поговорим, Саня?

Смирнов пожал плечами и пошел дальше. Олег в окружении девиц пел уже известного Смирнову «Директора леспромхоза». Увидев подполковника, Олег прикрыл струны ладонью и прозой пообещал: «„Подполковник Смирнов“ за мной, Саня». Пообещав, продолжил про директора.

Кинодраматург и прозаик Владислав Фурсов довольно забавно рассказывал о том, как он сегодня впервые снялся в кино как актер. Потом вытащил из кармана какой-то мягкий сверток и похвастался:

— Мне основные атрибуты — парик, бороду, усы — Жанна на память подарила. Теперь ночью жену буду пугать.

Сенька Саморуков злобно рассуждал о том, почему у его любимой команды «Спартак» не идет в этом сезоне игра. Попытался использовать Смирнова как дополнительный аргумент, прокричав:

— Вот, Иваныч не даст соврать!

Дал соврать Иваныч, быстро миновав болельщицкую компанию. Сделав большой круг, Смирнов возвратился на свое место. Тост не расслышал, но выпил за кого-то. Не брало сегодня, не брало. А поэтому застолье это вгоняло его в тоску.

Опять встал. Сзади его обнял подобревший от водки Фурсов.

— Вы знаете, Александр Иванович, а ведь киноэкспедиция — это прекрасно!

— Чем? — мрачно спросил Смирнов.

— Освобождением! — с энтузиазмом выкрикнул прозаик и нормальным голосом развил тезис: — Условные и безусловные связи, путы обязанностей и необходимостей, дурацкая мысль: если этого сегодня не сделаешь, все пропадет… — все, все это осталось в большом городе Москве. Связи, путы разорваны, заботы, страхи и подозрения остались за тысячу километров. Добрые люди вокруг, тайга везде, купол мироздания над всем этим, — Фурсов задрал голову, стараясь увидеть звезды.

— Хорошая жратва и обильная выпивка, — добавил к списку Смирнов.

Фурсов перевел взгляд с небес на подполковника милиции и, сказав «Эх!», удалился туда, где его могли понять.

Олег Торопов уже не пел. Девицы поэтому исчезли. Он сидел как бы вместе со всеми, но некий магический круг трезвости отделял его от всех. Смирнов, не в пример панночке, прорвался в этот круг Хомы Брута.

— Зачем тебе сегодня прокурор понадобился? — задал вопрос Смирнов.

— Да не за чем, — вяло ответил Олег. — Жанка затащила.

— Ну, и как посидели?

— Забавный паренек. Дурачок еще, конечно. Тобой интересовался.

— И что же ты ему обо мне поведал?

— Замысел песни о подполковнике Смирнове.

— Как талантливый подполковник научился выполнять свои обязанности и совершать подвиги с закрытыми глазами?

— Память у тебя, Саня! — восхитился Олег, но продолжить речь не успел: абсолютно трезвый или окончательно окаменевший от пьянства Толя Никитский внезапно материализовался рядом с ними и страшно ударил Олега по зубам. Олег с хлипкой дощечки-сиденья спиной рухнул на землю.

Вмиг поблизости оказался бывший боксер, милиционер, а ныне режиссер-постановщик Казарян и без размышлений нанес короткий жесткий удар в челюсть кинооператора. Оператора не стало, оператор слился с землей. Казарян, глядя на то, что еще осталось от оператора, неистово орал:

— Дерьмо собачье! Мне на твоем рыле ничего, кроме глаз, не надо. А Олегу завтра в кадр, на крупный план с таким лицом! Ты своей идиотской башкой хоть об этом подумал?

Но ни об этом, ни о том оператор Никитский в настоящее время думать не мог, потому что был в полной отключке. Прибежала Жанна. Не жалея светлой юбки, присела на землю, приподняла и положила бесчувственную Толину голову себе на колени и ненавистным взглядом нашла Казаряна:

— Он же слабенький! Из интеллигентной семьи, его в жизни никто даже пальцем не тронул. А вы, как мясник, как убийца…

Она тихо-тихо заплакала и стала искать пульс у беспамятного интеллигента.

— А слабенький ничего себе Олега приделал! — удивился Сеня Саморуков.

— Да замолчите вы! — приказала Жанна и стала прислушиваться к дыханию пострадавшего. Дыхание было ровное, глубокое. Прервался, чтобы промычать невнятное, снова свободно задышал, а потом и захрапел, как храпят во сне сильно перебравшие граждане. Жанна ахнула: — Да он же спит, пьяная скотина!

Уронила безвольную операторскую башку на траву, встала, тщательно отряхнула юбку и поинтересовалась у Торопова:

— А твои дела как, Лелик?

Олег уже вернулся на дощечку-скамеечку и, облокотившись о стол, промокал чистым носовым платком вдрызг разбитые губы.

— Переживу, — пообещал он.

— А я — не переживу! — опять подняла голову Жанна. — Роман Суренович, как я его завтра гримировать буду?

— Чего-нибудь придумаем, — отмахнулся Казарян, поднял рюмку и, покрывая все шумы, возгласил тост:

— За дружбу, ребята! За наш здоровый спаянный коллектив!

Коллектив дружно гоготнул и дружно выпил.

Писатель Фурсов, не стесняясь, удовлетворенно наблюдал за тем, как манипулировал со своим разбитым ртом бард Торопов.

— Кайф ловишь? — невнятно, через платок, спросил Олег.

— И часто тебя бьют, Олег? — вопросом снял тороповский вопрос Фурсов.

— Довольно часто, — спокойно признался Олег. — Иногда по делу, а чаще — просто так. Ты что — добавить хочешь? Не советую.

— Зачем мне самому? За меня другие стараются.

— Так, наверное, всегда?

— Что — всегда? — не понял Фурсов.

— За тебя другие стараются. Партийная организация, компетентные органы, государственный тесть.

— А за тебя — истеричные девицы, интеллигенты с кукишами в кармане, заграничные радиостанции, вещающие подлости о Советском Союзе на русском языке.

Олег отнял платок ото рта, для практики пошлепал сильно увеличенными губами и предложил уже более ясным голосом:

— Что это мы все о других? Давай напрямую: ты — обо мне, я — о тебе.

— Ладно, — чуть содрогаясь от решимости, согласился Фурсов. — Давно пора нам с тобой сыграть в открытую. Начну с того, что ты мне отвратителен. Всем: дешевым суперменством, демонстративной вседозволенностью, позой сокрушителя режима, а глазное — своими пошлыми, с мелкой подковыркой, с дешевым сортирным остроумием песенками — частушками, которые ты уже без всякого чувства юмора называешь балладами. То, что человек сочиняет, есть отражение его души. В отражении твоей души — помойка, в которую ты со сладострастием кидаешь все лучшее, что есть в нашей жизни: патриотизм, любовь к родной земле, высокие и светлые идеи, подвигающие наш народ на великие свершения. И ты опасен, Олег: цинизмом своим, псевдоновизной, мнимым бесстрашием ты смущаешь, ты совращаешь, ты ломаешь человеческие души. Светка, прожив с тобой два года, по сути, болела после еще не менее двух…

— О Светке — не надо, — остановил Олег. — Насколько я понял, ты, в принципе, высказался до конца. Теперь слушай меня. Пройдут годы, сколько — не знаю, но знаю одно: через это энное количество лет твоих былинных лесорубов, розовощеких и отважных дев, энергичных инженеров, все понимающих секретарей парткомов, райкомов и обкомов, выдуманных тобой для услады маразматических начальников, которые, читая подобное, пускают слезу и гордятся тем, что они воспитали такой замечательный народ, так вот все это никто никогда не вспомнит и не прочтет уж наверняка. А мои песни будут слушать и петь, потому что каждому человеку хочется знать подлинное свое прошлое.

— Стендаль! Меня поймут через сто лет! — провизжал Фурсов. — Тебе нельзя жить среди людей, у тебя мания величия, ты сумасшедший!

— Пошел отсюда вон, таракан, — посоветовал Олег писателю Фурсову.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: