В 2 ч. 45 м. отпевание было закончено. Мы ждали, чтобы выйти следом за гробом. Служащие бюро вынесли букеты и венки (Н.В.М. привез огромный букет полевых цветов из Лонгшена), а затем взялись за гроб. Мы пошли за ним. Я вела Олю под руку. На улице было много народу. В наш автомобиль сели Евг. Фел. (его сестра), ее муж, Н.В.М; и Оля. Я почему-то пошла со знакомым (Никулиным - брат советского писателя Льва Никулина), и он повез меня. Следом за фургоном, где везли гроб (и впереди сидел священник), увешанный венками, неслись автомобили. У моста Мирабо (был ослепительный летний день) мне показалось, что было что-то даже "облегчительное" в этой поездке семи или восьми автомобилей, мчавшихся куда-то. У кладбищенских ворот было уже довольно много народу.
Самое тягостное было идти за гробом. Священник шел чуть сбоку. Евг. Фел. шла за колесницей, по бокам - мы с Олей. Мне показался путь от ворот к могиле бесконечным.
Могила была узкой и сухой. Мандельштам (Юра), Вейдле, Н.В.М., Нидермиллер (муж сестры), Смоленский, Раевский и другие несли гроб с колесницы до могилы. Его легко и быстро опустили в яму, священник прочел что-то и первый бросил землю. Оле подали лопаточку с песком, потом мне. Я почувствовала странное облегчение.
После похорон Оле захотелось чего-нибудь выпить, и мы пошли (человек десять) в кафе, что напротив кладбища. Присманова плакала".
Н.В.М. настоял на том, чтобы Оля провела у нас лето, и когда в сентябре началась война, она не уехала обратно в Булонь-Биянкур, а осталась с нами. Новый, 1940 год мы встречали в Лонгшене вместе, и Новый, 1941-й. Еще в 1939 году, осенью, Н.В.М. стал ее крестным отцом, она перешла в православие.
Как мрачна и пустынна была церковь Сергиевского подворья в тот ноябрьский вечер, на улице Криме! Они оба были у алтаря, где стояла купель; Оля - совершенно синяя от холода: церковь в военное время не отапливалась. У меня зуб на зуб не попадал, я сидела в одном из приделов на скамейке и ждала. Потом я настояла, чтобы немедленно пойти куда-нибудь в тепло и выпить по грогу - с ромом или коньяком, - что мы и сделали. В тот вечер Оля была счастлива, поскольку она вообще могла быть счастлива после его смерти.
Она теперь опять жила с сестрой (когда не жила у нас). Когда я бывала в Париже, я всегда заходила к ней. Она все больше проводила время в городе, говорила, что сестре без нее "скучно", что она ей нужна. Иногда я настаивала, чтобы захватить Олю с собой: я знала, что она любит Лонгшен, и нас, и собак, и кота, любит сидеть и вязать на скамейке под орехом, ходить в лес за грибами, но она считала, что не имеет права жить, "как в раю", и даже, когда вышел немецкий декрет о евреях, пошла на регистрацию и стала носить на груди желтую звезду.
В июле, в страшный день 16-го числа 1942 года, их обеих взяли. Я случайно приехала в Париж накануне вечером и ночевала в одной пустой квартире, от которой у меня был ключ. Оля это знала. Утром в 8 часов телефон разбудил меня. Она звонила от соседей.
- Рядом со мной, - сказала она по-французски, - стоит полицейский. Я не могу долго говорить. Нас берут. Постарайся найти меня.
Через полчаса я уже была в булонской мэрии. Подходя к этому огромному зданию "модерн", я увидела, как со всех сторон, как к некоему центру, к нему шли женщины, волоча узлы и чемоданы, некоторые с детьми. Французские полицейские вели их. Со всех углов Булони-Биянкура их вели к одному месту это был подвал мэрии, откуда слышались взволнованные голоса. Немцев не было видно.
Мужчины были взяты еще осенью. Женщин не трогали до этого дня. Оля часто говорила: во-первых, женщин не возьмут, во-вторых - старых женщин не тронут. Взяли всех - молодых и старых, всех, кто не успел выехать, носящих звезду и не носящих ее.
Сунув в руку толстому полицейскому коробку папирос, я упросила его передать Оле записку. Она ответила на клочке бумаги, прося меня купить ей лекарства, привезти кое-какие вещи (потеряв голову, она почти ничего не захватила с собой) и быть в 4 часа у выхода мэрии, когда их должны будут увезти в лагерь Дранси (на северо-восток от Парижа). Я бросилась по аптекам, к ней на квартиру за бельем. Было лето, и я не могла решить, взять ли ее зимнее пальто и одеяло или нет, и в конце концов взяла. Все это я повезла в мэрию. Опять папиросы, опять полицейский. Потом обратно, к площади Этуаль, на тихую, широкую авеню Булонского леса. Там, в аристократических особняках, помещалось гестапо. Отряд немецких солдат маршировал посреди пустынной улицы, прекраснейшей в мире. Раздавалась команда офицера. На домах висели флаги с черным зазубренным крестом. Стража стояла у подъездов.
Мне трудно вспомнить, в скольких канцеляриях я была в тот день, целью моей было узнать, нельзя ли что-нибудь сделать при наличии свидетельства о крещении. Я ходила из дома в дом и не могла остановиться, словно с восьми утра, когда раздался телефон, я была какой-то силой пущена в движение. Смутно помню, что в одном из домов я видела, как двое военных волокли человека с желтой звездой, с окровавленным лицом, и я в страхе побежала дальше. Меня гоняли из подъезда в подъезд, кажется, где-то кто-то дал мне стакан воды, но я опрокинула его на себя и, помню, ходила теперь растрепанная, мокрая, немытая со вчерашнего дня, почему-то с оторванным рукавом грязного летнего платья (кто-то потянул за него, толкая меня к дверям, и потом ударил меня по лицу). Я задавала все один и тот же вопрос: о крещении, о копии свидетельства, пока наконец я не пришла в нужное место. За одним из столов в одной из канцелярий какой-то высокий, нестарый военный пожелал ответить на мои вопросы. Разговор был приблизительно таков:
- Она замужем?
- Вдова.
- Муж был еврей?
- Нет, ариец.
- Есть бумаги?
- Да, это легко доказать.
- Но она еврейка?
- Она стала христианкой.
- Дело не в религии. Дело в расе.
- Это что же значит?
- Это значит, что она может выйти замуж вторично и опять вернуться в лоно еврейства.
- Ей пятьдесят лет. Тут он задумался.
- Нет, - сказал он, - ничего сделать нельзя. Вот если бы муж ее был жив, ну тогда другое дело.
Я посмотрела на него. Мысль, что Ходасевич мог дожить до сегодняшнего дня, показалась мне такой чудовищной, что я стала громко плакать, и меня двое потащили под руки на улицу. Плача я пошла по самой прекрасной улице мира. Никто не обратил на меня никакого внимания.