Катя в тот год, когда мы учились в одном классе, приходила в гимназию с огромной, размером с грецкий орех, жемчужиной, окруженной бриллиантами, висевшей на цепочке у нее под подбородком. Выяснилось, что отец задаривает своих дочерей (им было тогда пятнадцать, тринадцать и пять лет) драгоценностями, жалея бедных сироток, оставшихся без матери, и девочки носили на себе жемчуг, изумруды и бриллианты, как мы носили воротнички и рукавчи-ки. После революции драгоценности проели. Потом Катя вышла замуж, и так как муж ее ровно ничего не делал, то она открыла мастерскую дамских платьев, содержала мужа, сестру и племянницу. Мужа она бросила лет через шесть, работать продолжала всю жизнь, а когда в сентябре 1939 года ей пришлось уехать в Персию, то она и там работала, обшивая королевский двор, принцесс, всю женскую половину семьи персидского шаха. Теперь она решила на всякий случай купить в Париже квартиру, большую, двухэтажную, с внутренней лесенкой и балконом, в старом доме (где, говорят, бывал Шатобриан). Но квартиру эту надо было перестроить, перекрыть крышу, устроить ванную, и жить пока в ней было нельзя. Катя жила в гостинице поблизости, а рабочие работали с утра до вечера. Она предложила мне, пока не кончится ремонт, кое-как приютиться в одной из комнат. Она всегда была доброй, а также веселой, трудолюбивой и хорошенькой - четыре основных женских достоинства.
Сквозь проломанный потолок я ночью видела звезды. Рядом, в столовой, крыша была снята. В семь часов утра приходили каменщики и начинали ломать стены вокруг меня. Я лежала и ждала, когда можно будет проскочить в ванную, где водопроводчики распиливали и паяли трубы. Однажды ночью, придя домой, я увидела, что дверь мою сняли и на ее месте зияет дыра в нижний этаж. Когда мне нужно было пройти в кухню, я шла по доскам, положенным вдоль наружной стены дома, где качались на своих подвесных балкончиках громко поющие маляры. Подо мной бежали автомобили, маленькие люди шныряли туда и сюда. Вечерами огня не было, и я под звездами лежала и думала, лежала и думала. Какая-то балка легла поперек коридора, и меня попросили пока не мыться. На всех моих вещах был слой белой пыли, и волосы от пыли казались седыми.
Однажды, это было в июне, пошел дождик и замочил мой диван. Консьержка сказала, что я совершенно незаконно живу в этой квартире, в сущности, без стен, без потолка, с дырявым полом, и что если я провалюсь в нижний этаж или выпаду на улицу, то никакое страховое общество мне ничего не заплатит. Я старалась нe попадаться ей на глаза. Рабочие молча поглядывали на меня, а я пыталась сделаться совсем маленькой, чтобы они не замечали меня.
Ночью я висела в воздухе над Парижем, над самым центром его, между фонарями и облаками, в полной тьме, где-то вблизи редких самолетов, которые (так мне казалось) могут задеть меня крылом. На рассвете в мансарде напротив кто-то долго и щедро поливал цветы на подоконнике, я не видела его, но он, конечно, видел меня. Потом начиналось сверление стен, струганье паркета в будущей гостиной. И я выходила - в дверь, или в пролом стены, или в окошко и уже оттуда спускалась на улицу по "черной" лестнице - шесть этажей.
Потом это кончилось. Все было выстругано, пригнано и выкрашено, и я выехала из этого дома. У меня теперь была квартира около Трокадеро, крошечная квартира, с водой, лифтом, маленькой электрической плитой, книжными полками. Книги свои я начала постепенно продавать. Ушел Фет, ушел Баратынский, ушли "Мелкий бес", и собрание сочинений Льва Толстого, и старый Ларусс, и "Весь Петербург 1908 года", однажды мне подаренный В.А. Маклаковым (посольское имущество царского времени). Покупателей было двое: старый моряк, почтенный знаток русской книги, и разбойничьего вида фамильярный болтун. Оба торговали с университетами в США. Теперь и Фет мой, и Сологуб стоят на полках университетских библиотек Америки. Я видела их, я их трогала. Но "Весь Петербург 1908 года" я не нашла нигде. Это было очень интересное чтение, особенно отдел Императорских театров, где под рубрикой "Балет" шел перечень всех Кшесинских и Карсавиных, словно это были Ивановы и Петровы.
Я продавала книги и писала в "Русской мысли". Остроумнее названия для еженедельной русской газеты в Париже основатели ее не смогли выдумать. Начали ее в апреле 1947 года, когда было преобразовано французское министерство и французские коммунисты были из него исключены: пока в правительстве были министры-коммунисты, разрешение на газету эмигран-там не давали. Была в газете и литературная страница, я считалась ее редактором. У меня завязались отношения с пишущими "новыми" эмигрантами, жившими тогда в Германии, не вернувшимися после второй войны в Советский Союз. С января 1949 года, когда в парижском суде слушалось дело В.А.Кравченко, автора книги "Я выбрал свободу", газета, благодаря моему репортажу из зала суда, стала выходить два раза в неделю.
Я опять, как десять лет тому назад, сидела в суде на скамье прессы, в одном ряду с коррес-пондентами "Таймса", "Известий", канадских и французских газет. Дело было шумное, в то время - важное, и личность самого Кравченко, вчинившего иск французской коммунистичес-кой газете за дифамацию, довольно красочная. В публике иногда появлялись Андре Жид, Мориак, Арагон. И вечером на тротуаре собиралась толпа любопытных взглянуть на самого Кравченко. Я спешила домой, зная, что после того, как в "Леттр Франсез" была на меня карикатypa, за мной посматривают, и, стараясь миновать темные улицы, приезжала домой. До поздней ночи работала я над отчетом. В семь часов утра из редакции за ним являлся посыльный. Позже газета выпустила весь репортаж отдельной книгой - на газетной же бумаге, и книга давно рассыпалась в пыль.
Вкратце это дело, теперь забытое, сводилось к тому, что один из членов советской закупоч-ной комиссии, посланный из СССР в США в 1943 году, решил не возвращаться обратно и остаться в Америке. В апреле 1944 года он порвал с Москвой и затем написал и издал книгу, где рассказывал о причинах этого разрыва, о жизни в Советском Союзе и о том, как Сталин проводит свою политику по отношению к крестьянству, технической интеллигенции и старым большевикам. Судьба книги Кравченко была необычна: ее перевели на двадцать два языка, и она читалась повсюду. Французский литературный еженедельник, который можно назвать "неофи-циально коммунистическим", начал кампанию против него, понося его имя, оскорбляя его, доказывая, что книга написана не им и что сам автор фашист, игравший в руку Гитлера. Но для многих, и в том числе для меня, корень всего дела находился в том факте, что советская система концлагерей получила наконец широкую огласку. О ней говорил и Кравченко в своей книге, и свидетели, вызванные им, бывшие заключенные в Колыме и Караганде. Вопрос о лагерях внезапно встал во Франции во весь свой рост. "Леттр Франсез", конечно, отрицала существова-ние лагерей, и свидетели, его вызванные, утверждали, что все это выдумки. Видеть собственны-ми глазами, как бывший министр, или всемирно известный ученый, лауреат Нобелевской премии, или профессор Сорбонны с Почетным легионом в петличке, или известный писатель приносили присягу на суде и под присягой утверждали, что концлагерей в СССР никогда не было и нет, было одним из сильнейших впечатлений всей моей жизни. Публика, настроенная в пользу Кравченко, встречала эти утверждения враждебными выкриками. Когда в 1962 году я прочла рассказ Солженицына про советский концлагерь и узнала, что рассказ этот вышел во французском переводе, я ждала, что хоть один человек из присягавших и лгавших суду в 1949 году откликнется на это произведение. Но этого не случилось.