— А говорили, тридцать тысяч лет, — едва выговорил я.
— Вам действительно называли это число? — усомнился он.
Я припомнил нули и тройку, которые вообразились мне тогда. Вслух числа никто не произносил.
Я рассказал ему, как было.
— Очень странно! — поразился он.
Я рассмеялся. У него такой озабоченный вид, будто ему в самом деле не безразлично, сколько времени прошло с моей смерти.
— Не притворяйтесь заинтересованным, — сказал я. — Вся эта чушь: Земтер, заблокированные вулканы, контейнер с моим трупом, хорошенькие женщины, выведенные в инкубаторе, и сами вы — снитесь мне. Проснусь — и все исчезнет. Вы тоже, — пригрозил я.
Итгол нисколько не испугался.
— Вы уверены, что это сон?
— Уверен, — сказал я, хотя его усмешка заронила сомнение. Мне очень хотелось верить, что я сплю.
— Легко убедиться в том, что вы не правы, — сказал он. — Снам, как и произведениям искусства, чужды утомительные, необязательные подробности. И в сновидениях, и в произведениях искусства много общего: мгновенная смена событий, прерывистость действия, отбор самого главного, нагнетание эмоций и выразительности, пристрастие к емким деталям… Таков ли ваш сон? Не чересчур ли он загроможден необязательными подробностями? Не кажется ли вам, что он мучительно последователен?
Он был прав, черт возьми: во сне обычно все совершается скачками. Захотелось, скажем, человеку грибов, и он тут же выходит из вагона электрички на загородной станции, и сразу попадает в лес, и видит замшелый пень, на котором растут опята. А в жизни до этого пня протекут нудные часы, да еще неизвестно, будут ли на нем опята. Во всяком случае рассудительный человек отправится за грибами на рынок, а не в лес.
А я с тех пор, как очнулся, существую в каком-то нестерпимо вялом времени. Ни на сон, ни на фильм не похоже. Разве что на очень уж бездарный фильм.
Из его рассказа я уяснил, что нахожусь в мире ничуть не похожем на родную Землю. Люди здесь живут не на поверхности планеты, а внутри. Цивилизация Земтера насчитывает примерно десять тысячелетий.
(Все единицы измерения у них были другими, но у меня в уме без каких-либо усилий с моей стороны они сами собою переводились в привычные — секунды, минуты, годы, километры).
— После каменных топоров и орбитальных ракет прошло десять тысячелетий, — говорил он.
— Позвольте, — перебил я. — Между каменным топором и орбитальной ракетой — пропасть. Разве можно ставить их рядом?
— Принципиальной разницы между каменным топором и первобытной ракетой на радиоактивном топливе нет: то и другое доступно при зародышевых знаниях о строении мира…
Он сделал попытку растолковать мне главнейшие достижения наук Земтера, говорил о хоморондах пространств, о вакуум-клице и об их постоянной взаимосвязи с числом воплей в балансе израсходованной информации… От всей этой мешанины у меня закружилась голова.
— Видимо, вам не понять этого, — признал он. — Попроще объяснить вряд ли можно.
— И не пытайтесь — не надо!
В конце концов, какое мне дело до их наук — я и своих-то не знал.
Эта мысль родилась внезапно.
— Я, может быть, и поверю вам, что это не сон и что я нахожусь на другой планете, если побываю на поверхности — увижу небо.
«Уж собственное-то солнце и звезды узнаю», — подумал я.
Мы пробирались полутемными штреками. Кристаллы слюды вспыхивали на изломе пластов породы, прорезанной тоннелем.
Нижняя подъемная камера находилась неподалеку. Итгол прекрасно разбирался в сложнейшем механизме подъемника. Мы вдвоем поместились в клеть. Жилых этажей над нами оказалось множество. Гулкие полости шахтных дворов на этажах стремительно проносились вниз. Ни малейшей перегрузки при подъеме мы не испытывали.
Поверхность Земтера выглядела пустынной и безжизненной. Красноватый мертвенный свет пробивался сквозь плотный заслон облаков или тумана. Когда туман прореживался, показывался огромный бордово-красный диск — наше солнце бывает таким лишь на закате. Поверхность — сплошной камень, гладкий, точно вылизанный. Сквозь прозрачную оболочку камеры доносился гул ветра. Я замечал песчинки, они проносились вскользь поката стеклянного колпака и завихривались с подветренной стороны.
Температура снаружи около трехсот филей (минус восемьдесят по Цельсию). Как в Антарктиде. Атмосфера не ядовита, но сильно разрежена. Без маски выйти нельзя.
Вначале я попал в изоляционный тамбур — разлинованную и тоже прозрачную клетку. Внешняя оболочка колпака вместе с тамбуром начала медленно вращаться. Я не сразу почувствовал это, уловил по тому, как изменились надрывы ветра. Тамбур переместился на подветренную сторону. Я разгадал знаки, которые подавал Итгол: нужно нажать пластину, размеченную цветным пунктиром.
Холода не почувствовал — на мне был защитный костюм. Но я все же испытал радость человека, вышедшего на свободу — вольная, не конденсированная атмосфера объяла мое тело, помещенное в скафандр. Но только на мгновение. Непроницаемый комбинезон изнутри наполнился воздухом, раздулся, как рыбий пузырь, наружное и внутреннее давление уравновесилось.
Я шагнул из кабины. Сквозь пухлую эластичную подошву ощутил жесткость камня. Под ногами была гранитная твердь, оглаженная ветрами. Я различал скупое мерцание и разноцветные отливы в глубине кристаллов, слагающих породу. Скудный гранитный покров Земтера — единственное, что напоминало Землю: точно так выглядят прибрежные скалы на севере.
Многопудовая тяжесть ветра обрушилась на меня. Страховочный трос напружинился. Внутри колпака, где остался Итгол, начала вращаться лебедка — меня насильно потащило к спасительной пристани подъемного бункера. Я отдался на волю ветра и выструненного троса. Это было даже приятно.
Я взглянул вверх: в широком прогале меж облаков синело звездное небо. Подобного сияния нельзя было наблюдать с Земли — такой массы раскаленных звезд над нею не было.
Итак, я действительно нахожусь на другой планете. Судя по густоте звезд, по их яростному блеску даже при солнце, Земтер расположен на много ближе к центру галактики. При моих скромных познаниях в астрономии нечего было и думать определить местоположение земтерского солнца. Да если б я и умел ориентироваться в звездном пространстве, что мне это давало? Неразрешенным остался и вопрос: когда я живу? Действительно ли с того времени, когда грохот снежного обвала выключил мое сознание, протекли тысячелетия? Необъяснимое смутное чувство подсказывало мне, что число тридцать тысяч лет не такое уж и фантастическое — в самом деле позади моего теперешнего настоящего раскинулась пропасть веков. Все, что было прежде, — по одну сторону пропасти, нынешняя земтерская жизнь — по другую.
О своей прошлой жизни я старался забыть хотя бы до той поры, пока не выясню, есть ли у меня надежда возвратиться на Землю, пусть самая крошечная. Она придала бы мне силы. Нестерпимо сознавать, сколько пришлось пережить из-за меня ребятам, с каким отчаянием пытались они разрыть снежную лавину, в которой погребло меня. Но еще мучительней знать, что все это было в далеком-далеком прошлом: если я и вернусь на землю, то никого не застану. Если это так, зачем мне возвращаться? Вместе с тем я сознавал, что никакого чувства времени, хотя бы и смутного, у меня не должно быть. Я и не знал, как можно объяснить подобное свойство, будь оно на самом деле. И все же, вопреки логике, верил интуиции; время здесь совсем иное.
Итгол, в существовании которого я все еще сомневался, считая, что он снится мне, — заинтересовался именно этим.
— Интуитивно вы сознаете, что протекли тридцать тысячелетий? — допытывался он.
— Разумеется, все это неправда, потому что сон, — но число тридцать тысяч лет просто-таки сидит у меня в печенке.
— В печенке?
— Ну, это поговорка, — успокоил я его. — Что там на самом деле творится в моей печенке, понятия не имею. Но от здешней пищи меня просто воротит.
Каждый завтрак, обед и ужин были настоящей пыткой. Бифштекс оказывался сладковатым и мягким, как заварной крем, и пах нафталином. Сыр напоминал гнилые яблоки и отдавал нашатырем. У кетовой икры был вкус прогорклого хлопкового масла пополам с патокой. Во сне меня изводили чревоугодные кошмары: пахучие ломти настоящих бифштексов, битая птица, копченые сиги, заливная осетрина, жернова швейцарского сыра с глазками, наполненными прозрачной слезою, жареный картофель, макароны no-флотски, гречневая каша и даже… столовские биточки из сухарей и картофеля.