Сквозь узорчатую решетку защитного барьера видно жерло канала, нацеленное вглубь, словно колодезный сруб. Вернее, направленное и ввысь и вглубь одновременно: едва я нацепил пояс, у меня потерялось чувство вертикальной ориентировки — не понять, где верх, где низ. Шаблоны кольцевых пережимов на стыках гравитационной трубы многократно повторялись, как взаимное отражение двух зеркал.
Я толкнул дверцу и по воздуху выплыл в растворенную пасть канала. Мгновенный холодок в животе — воспоминание испуга, пережитого в первом полете, быстро сменился сладостным ощущением окрепших мышц. Мои движения были плавны и свободны, как у плывущего дельфина, вытянутое тело скользило строго по центру трубы, и суставы внутренних швов-соединений проносились мимо, будто нанизывались на невидимый стержень.
Хорошо помню страх, испытанный мною в первом полете. Меня привели в гравитационный подъемник, надели пояс. От волнения я зажмурился и отчаянно шагнул в пустоту — и все внутри у меня сразу ухнуло. Я перекувыркнулся в воздухе, неуправляемое тело прибило к мягкому ребру стыка. Я поймался за него. От страха не в состоянии был даже кричать, дико смотрел в разверстую по обе стороны глубину. Потом видя, что за мной наблюдают, я насмелился разжать пальцы, и меня подхватило гравитационным потоком.
Я подрулил к одной из конечных площадок и ухватился за гибкий поручень. Ступил на площадку, решетка позади меня автоматически закрылась и защелкнулась. Снял пояс и снова ощутил тяжесть собственного тела.
Выход к внешней пристани остался по ту сторону канала. Передо мною были четыре сводчатых тоннеля, разделенных каменной толщей. Здесь всегда глухо, даже звука шагов не слыхать, будто он пропал в теневых ямах, которые жутко чернели по обеим сторонам коридора, как ловушки. Не знаю почему, но мне всегда делалось страшно в этом месте, хотя на самом деле никакой опасности в нишах нет: в каждой из них к решетчатому заслону подведен входной рукав дуга, соединенного с центральной гравитационной установкой.
Побыстрее миновал это место. Вслед за последним крутым поворотом тоннеля распахнулся объем главного цирка — взгляд потерялся в миражной дали чередующихся каменных кулис и синих просветов пустоты. Первое впечатление бесконечного пространства сохранилось навсегда, хоть я давно уже изучил истинные границы помещения. Зрительный обман достигался одною лишь внутренней архитектурой зала. Но он и в самом деле был громадным: все спортивные площадки, корты и бассейн располагались здесь. Непривычная тишина — обычно здесь всегда было многолюдно и оживленно — поразила меня, до отчаянной боли сдавила сердце. Мягкие подошвы ботинок тонко посвистывали на эластичной дорожке. Звуки эти подчеркивали уныние и мертвую глухоту вокруг. Неприбранные клочки и обрывки лент согнало сквозняком в продольную выемку и бассейна. Вид этой жалкой горстки мусора новой болью пронзил меня. Через силу сдерживая рыдания, я побежал дальше.
Но все вокруг, а не один только мусор и тишина, напоминали о недавней катастрофе. Мне попались два искореженных шестилапых уборщика-гнома. Они валялись в безобразных случайных позах, точно раздавленные пауки. У одного была высоко задрана ходулина с роликовыми катками на подошве.
Я не в силах был смотреть на них.
Вот он произнес это страшное слово — катастрофа. Внутренне мальчишка весь был натянут и напряжен. Едва я сжился с ним, мне стало ясно: он глубоко чем-то потрясен, даже слова «горе», «беда», «несчастье» не вмещали того, что выпало испытать ему. И не только он, все они, кто был в это время на Карсте, переживали отчаяние.
Мусор возле бассейна лишний раз напомнил ему о катастрофе. Мусора не должно быть. Сломанные роботы-уборщики — не следы преступления, следы погрома, учиненного человеком, озверевшим с отчаяния. Кто-то не перенес вида бездушных машин, выполняющих привычные обязанности. Чистота на Карсте никому больше не была нужна.
Последний поворот, за ним широкая панельная дверь. Она сама распахнулась и пропустила меня, а потом беззвучно закрылась. Около дюжины столов свободно разместились в пустом зале. Возле каждого по два-три кресла. Ни одного человека не было здесь сейчас.
Я прошел через зал в хранилище. От остальных помещений оно отделено тройной дверью. Через нее не смеют проникнуть роботы — здесь начинается запретная для них зона. Только живое существо может войти в эту дверь.
Блоки книжных стеллажей образовали целый город с широкими сквозными проспектами и переулками. В них легко заблудиться. Самокатные буфы на колесиках стояли наготове, спрятанные в потайных боксах. Я выдвинул ближнюю и вскочил на нее. У буфы небольшая скорость. Чтобы скорее достигнуть цели, я подталкивался ногой и разогнал так, что едва не сорвал тормоз, когда понадобилось остановиться.
На задах библиотечного города находился заповедник дяди Виктора.
Дядя Виктор — старший мантенераик астероида Карст — позволил себе эту небольшую блажь. Правда, когда об этом узнали, подняли скандал, и его едва не отстранили от должности. Однако, поскольку, дополнительные расходы оказались ничтожными — дядя Виктор представил подробную смету проекта, — с чудачеством старшего мантенераика примирились.
По сути это был заповедник старины — давно отжившего уклада и быта. Несколько помещений, примыкавших к хранилищу, дядя Виктор включил в зону, недоступную для роботов. Попасть в эти помещения можно было не только через хранилище, но и через другой вход с трехбарьерной системой пропуска — через него также могли войти только живые существа. Здесь в свободное время собирались друзья Виктора. Более тихого и спокойного места не было на всем Карсте: сюда не приносились никакие механические шумы.
Вот и комната дяди Виктора — старинный диван, обеденный стол, этажерка и немного книг.
Над камином в стену вделана небольшая репродукция. Я боялся и хотел приблизиться к ней, заранее испытывая восторг и боль, какие изображение вызовет во мне. Но именно эту боль я и хотел испытать сейчас, ради нее и стремился сюда. Больше я уже никогда не смогу увидеть эту картину.
Хоть мальчишка и недолго рассматривал ее, репродукция запечатлелась мне. Больше того, оригинал той картины я видел в своей прежней жизни. Не вспомню только, в каком из музеев и кто художник.
Немного кустов с осенней листвою, почти обметанных ветрами. За ними прямая черта горизонта, обозначенная светлой каймою неба. Солнце закатилось, осталась одна эта блеклая полоска. Но то, что она есть, помогает угадать скрытое за кустами, обширное и равнинное поле. В нахмуренном небе одинокая ворона. Во всем предчувствие скорых затяжных ненастий.
От картины веяло неразгаданной печалью.
— Вот он где! А мы все избегались: куда он запропастился? — услыхал я позади себя благодушно ворчливый голос.
На самом деле бабушка меньше других переживала за судьбу человечества или так умела скрывать свои чувства? Встречи с нею действовали на меня успокоительно. Какие-то черточки ее характера остались несломленными. Что бы ни случилось, даже если наш астероид вот сию минуту развалится и в жилые отсеки ворвется космический холод, она до последнего мгновения будет укрывать меня своей кофтой, своим телом, чтобы хоть немного продлить мою жизнь. О себе она не подумает. Обо всех остальных, пожалуй, тоже — только обо мне. Меня это тяготит: так я навсегда останусь перед нею в неоплатном долгу.
— Ты должен побывать еще в порту и на приемной станции, — напомнила она. — Осталось три часа. Не жмет тебе? — Она подозрительно и неприязненно оглядела колпак, насаженный на мою голову. Сам я давно позабыл про него.
В молодости бабушка занималась биотехникой. Непонятно, почему давняя страстная любовь переродилась у нее в не менее сильную ненависть ко всей технике вообще.
— Нисколько не жмет, — заверил я.
— Смотри. А то подложить где. У меня есть немного шеврону.
Ну и бабушка! Ей ли не знать, что ничего нельзя подкладывать, тем более шеврону — запись получится размазанной.
А как она противилась, когда выбор пал на меня.