– Посмотри-ка на него, Лунжеску! Смотри и учись… – сказал штатский, и тот, кого звали Лунжеску, подобострастно вытянулся, всем своим видом показывая, что он готов смотреть и учиться, но даже не взглянул в мою сторону и продолжал смотреть в глаза начальнику. – Видишь? У него еще молоко на губах не обсохло, а уже коммунист. Когда ты стал коммунистом?
Это адресовалось мне, но я сделал вид, что не понял, и смолчал.
– Слыхал, Лунжеску?
– Так точно, господин шеф, слыхал! Прикажите…
– Не торопись. Сколько раз я тебе говорил, что на работе нельзя торопиться! Ну-ка, подойди поближе, малыш! Ты разве не понял? Это с тобой разговаривают. Чему вас там учат, в гимназии, если даже не научили отвечать как следует старшим? Фамилия?
– Вилковский Александр.
– Так. Это ты снимал комнату у Макса?
– Я снимал комнату у родителей Макса.
– А где ты теперь живешь?
Все-таки они не знают, где я живу! Они знают то, что им говорят.
– На улице Штефана чел Маре, двадцать шесть.
– А до этого ты жил у Макса?
– Я снимал комнату у родителей Макса.
– И он тебя сагитировал?
– Он меня не агитировал.
– Нет? Вот это новость! Слыхал, Лунжеску? Он его не агитировал! Он занимался агитацией среди рыбаков в плавнях, шлялся по всем окраинам, а ты жил с ним в одной квартире и он тебя не агитировал?
– Он меня не агитировал.
– Слыхал, Лунжеску?
– Так точно, господин шеф. Прикажите?
– Погоди! Я же тебе сказал, что нельзя торопиться. Ну-ка, подойди поближе, молокосос! Покажи зубы…
– Зачем вам мои зубы?
– Чтобы посмотреть на них, пересчитать в последний раз – через пять минут у тебя их не будет! Понял? Теперь будешь отвечать? Быстро, как на уроке! Какие задания давал тебе Макс? Выкладывай! Смотри, ничего не забудь. Макс все рассказал.
Макс им ничего не сказал. Они арестовали Макса три недели назад, он давно в тюрьме, – значит, следствие у них закончено, а про меня они вспомнили только вчера. Ничего им Макс не сказал.
– Макс меня не агитировал…
– Так…
Он спокойно встал, потер ладони одну о другую, как будто хотел их согреть, и молниеносно, не сгибаясь, закатил мне две звонкие пощечины. Я покачнулся, уронил свои учебники и в ту же секунду, ни о чем не думая, с помутившимися глазами и пылающими щеками ринулся вперед, ухватился обеими руками за стол и опрокинул его.
Все произошло так быстро и неожиданно, что оба полицейских растерялись.
Воцарилась гнетущая тишина.
– Видал, Лунжеску? – почти спокойно сказал штатский. – Видал? Понял? Кто говорил, что это дети, невинные школьники, с которыми не стоит связываться? Видал, Лунжеску, какие это дети? Не будь меня, ты бы их прозевал. Что бы ты делал без меня, Лунжеску? Кто бы тебя учил ремеслу? Стой! Не торопись. Не нервничай.
Сколько раз я тебя учил, что на работе нельзя нервничать!
Я стоял посреди комнаты и смотрел на пол, на котором валялись мои учебники, тетради, отрывной календарь, чернильница и какие-то бумаги, упавшие со стола. Чернильница разбилась, тонкая черная змейка потекла по полу и лизнула мой учебник философии.
Он лежал раскрытый, с залитыми чернилами страницами, этот учебник, содержащий столько мудрых и бесполезных для меня теперь слов и сентенций. Вся философия мира, все системы мышления и познания, все так волновавшие меня споры и теории больше не существовали: истина стояла теперь передо мною в зримом, грубом облике этих двух взрослых, здоровенных и озлобленных людей, готовящихся обрушиться на меня, загнанного в это каменное здание с железными решетками на окнах, охраняемое вооруженными стражниками с каменными лицами и резиновыми дубинками.
Я смутно помню, что было дальше. Запомнилась только соленая горечь во рту, тупая боль в затылке, какие-то странные путаные картины и отдельные слова. Выбей ему зубы – тогда он заговорит. Я бы ему руку выкрутил для примера. Ты идиот! Выбей ему зубы, пусть собирает их на полу. Так. Кто идет в крепость, пусть захватит с собой удочки. Держи его за шиворот! Озуна не возьмем – еще утонет, – придется за него отвечать. Слыхал, дурак? Еще придется за него отвечать. Не оставляй следов.
Сколько раз я тебя учил! Пароход придет в пять часов: можете еще погулять – идите на дамбу, там есть лодка, можно переехать на остров. Выбей ему зубы.
Хватит. Теперь он будет шелковый. Дай ему стул. Так. Принеси стакан воды.
Надеюсь, мы его вразумили. Больше он не будет бры каться. Теперь можно возобновить беседу. Хочешь закурить? Не бойся: у нас можно – здесь не гимназия. Еще не куришь? Ладно. Теперь соберись с мыслями и отвечай.
Кому ты передавал «Красный юг»?
Все та же пустая белая комната, все то же матовое смуглое лицо и внимательно-наглые глаза, только все это теперь не стоит на месте, а слегка кружится. И я уже другой. Пылает лицо, в голове звон и слегка тошнит, но я другой. Слезятся глаза, я вытираю их ладонью: нет, это не слезы, – это острое, жгучее чувство злости, ненависти, протеста упрямства и снова ненависти, густой, затвердевшей, свинцово-тяжелой, с ней им уже не справиться, нет, от меня им уже не добиться ни слова, ни звука, ничего, ничего, они ведь ничего и не знают, только догадываются и хотят меня запугать, но я уже другой, мне не больно, уже не больно, вот я даже подставляю лицо, чтобы им не пришлось нагибаться, можете бить, ругаться, бесноваться, – нет, нет…
– Кому ты передавал подпольную литературу?
– Нет, не передавал…
– Кому ты давал «Красный юг»?
– Нет, не давал…
– Кто приходил за ним в библиотеку?
– Нет, не приходил…
И вдруг – новый удар, неожиданный, ошеломляющий, нет, не по голове и не в лицо, а в сердце, в самое сердце. Открывается дверь, и я вижу «рыбака». Да, это он, высокий парень в ситцевой косоворотке и мешковатых штанах, парень, которому я
передавал пачки подпольной газеты. Макс называл его «рыбак». Что? И здесь его так называют? Они знают! Откуда они знают его партийную кличку?
– Подойди поближе, «рыбак»! А ты подожди за дверью.
Это было сказано стражнику, худому, похожему на мертвеца. «Рыбак» тоже похож на мертвеца: глаза у него мутно-зеленые, щеки с прозеленью, губы потрескались, волосы посерели, и весь он какой-то оцепеневший, одеревенелый. Что с ним? Боже, что с ним случилось? Что они с ним сделали?
– Посмотри-ка на этого гимназистика, «рыбак». Ты его знаешь?
– Да.
– Откуда ты его знаешь?
– Он передавал мне «Красный юг».
– Где?
– В библиотеке.
– Нет. Неправда! Нет! Нет!
– Неправда, «рыбак»?
Пауза. Длинная, как последний урок в школе, потом тихий, еле слышный ответ:
– Правда…
– Уведите его!
Снова появляется мертвец в черной униформе, и они уходят оба – «рыбак» идет к двери не оглядываясь, медленно, мелкими шагами, словно его тянут за веревочку.
Что теперь делать? Нет, еще не все пропало. Надо отрицать. Я ничего не знал. Это было в библиотеке общества «Свет», где я работал зимой три раза в неделю, по вечерам: отпускал книги, получал деньги за абонемент, следил за подшивками. Я ничего не знал. Макс оставил какой-то пакет для приятеля, пришел этот, а может быть, и другой, – я уже не помню, это было давно, – и забрал пакет. Я ничего не знал. Откуда я мог знать, что в пакете? Я не знал. Я не знаю, что такое «Красный юг». Газета? Я никогда ее не видел. Нет. Нет.
Я продолжаю отрицать, а внутри слабость и пустота. Значит, «рыбак» сказал, все-таки сказал, сказал даже то, что вполне можно было не говорить: он видел меня всего лишь два-три раза, и мы почти не разговаривали. Зачем же он сказал? Его били? Но он такой здоровый, сильный. Но его били. Наверное, страшно били. Как Урнова. Но Урнов ничего не сказал, – он даже не сказал своей фамилии. А «рыбак» сказал.
Значит, ему нельзя было верить? Макс ему верил. Почему? А Цуркану можно верить?
Если его приведут сюда, он тоже все скажет? А если меня будут бить, как Урнова, я выдержу? Кому же можно верить? Как узнать, кому можно и кому нельзя верить?