Не ведал Анри Барбюс, как он глубок. Каждый, кто прорвался к власти в России, -- Ленин сегодня. Мир зависит от кровожадности королей. Ничего нового большевики-ленинцы, увы, увы! нам не предложили.

Семен ПЕРЛАМУТРОВ

РАЗГРОМ ВТОРОЙ УДАРНОЙ...

В районе Каспийского моря есть городок Новоузенск. По улицам его гордо вышагивают верблюды, порой забредают и ослы. Тут никогда не было никаких военных. До нас проходил лишь Пугачев со своим полувойском-полусбродом. Но об этом знал только старик грамотей из местных, который каждое утро становился коленями на коврик, воздавая славу Аллаху, и не любил русских. Однажды он высказал еретическую мысль: "Тут Пугач был, ему сделали секир башка, ты пришел, и тебе будет секир башка..." И ведь напророчил, злой старикан: меня достала немецкая мина, командующего второй ударной армии, формировавшейся в Новоузенске, генерала Власова повесили в Москве, в Бутырской тюрьме.

Надо ли было вешать Власова, решал военный суд, и не мне, младшему лейтенанту военного времени, с ним спорить. Перебежчиков мы стреляли и без суда. Однако приговор суда был бы абсолютно справедливым, если бы рядом повесили Иосифа Сталина, который был подлинным могильщиком и Власова, и всех трех наших армий, четверти миллиона человек, введенных в прорыв южнее Тихвина на верную гибель. Я постараюсь убедить в этом всех, кто захочет меня выслушать, не заткнув уши ватой...

О победах у нас писать любят. Созданы тома, библиотеки. Сотни фильмов. О поражениях приказано забыть. Извините, дорогие! Не могу. Я... да при чем тут я!... нас миллионы, разгромленных на полях Белоруссии в 1941-м, под Харьковом и в Синявинских болотах в 42-м... Да что перечислять! Нас миллионы, и все знают, что это не преувеличение. Мы дети разгрома. Мы были взяты в плен или тяжело ранены и не видели своими глазами победы, у нас своя боль. Имеем мы право ее высказать?

Под Москвой шли бои, и нас отправили на фронт в суматохе и спешке, которую легко понять. В Новоузенске мы разгуливали в гражданской одежде, военную форму выдавали по дороге; на одной станции -- брюки, на другой -ватные куртки-стеганки, на третьей -- рукавицы, на последней -эмалированные кружки. Когда доехали до Москвы, мы уже были снаряжены полностью. По дороге в Ленинград (Москву защитили и без нас) роте автоматчиков даже автоматы выдали...

Когда эшелон по разным причинам останавливался, нам было приказано выходить из вагонов и заниматься строевой подготовкой. Солдаты роптали. Не на парад же везут!.. Я сказал своим артиллеристам в ободрение, что на передовой мы им покажем, нужна ли нам строевая подготовка. Я имел в виду, что на передовой мы себя проявим молодцами и без муштры. Так все и поняли. Кроме стукача-замполитрука, у которого были свои задачи...

В тот же день меня вызвали в штабной вагон, где сидели офицеры из СМЕРШа, учинившие мне допрос: почему я готовлю своих солдат к тому, чтобы стрелять в спину своих командиров? Меня спас лишь мой ответ:

-- Дело в том, что я еврей; и у меня один выход -- драться с немцами...

Малую Вишеру, станцию на железной дороге Москва-- Ленинград, взяли с ходу.

Увы, это была последняя точка, где можно было обогреться под крышей.

Углубились в леса, то густые, хвойные, то жиденькие, осиновые. Смысла всей операции я, командир артиллерийского взвода, не понимал, знал только, что мы идем на выручку Ленинграду, который ныне в блокаде... Мои легкие, 45-миллиметровые пушки, знаменитые "сорокапятки", именовались противотанковыми, но пробить лобовую броню танков не могли. Однако мне еще на моих скороспелых курсах старшина-инструктор втолковал, что это вовсе не недостаток. В лобовую броню и дурак попадет. Тебе ж ее подставляют!.. Попади в гусеничные траки, вот это победа! Танк завертится, как собака за собственным хвостом.

Когда у реки Волхов собрали накоротке офицеров, я был еще полон энтузиазма и мальчишеских иллюзий. Командир стрелковой бригады генерал Гаврилов, пожилой, нешумный человек, сказал, что завтра начинаем прорыв, форсируем реку и что об этом знает Москва. И он показал пальцем на небо. Мы поняли, что это сам Верховный главнокомандующий нас ведет... Это воодушевило, ибо веру в Сталина нам привили с детского сада. В знак общего братства командир вынул из кармана пачку папирос "Казбек" и, раскрыв ее, угостил офицеров.

"Казбек" курили лишь полковники и генералы, мы крутили из газет "козьи ножки" с саратовским самосадом, который драл горло. Подышали ароматным дымом "Казбека", как бы приобщились к высоким замыслам, а на самом деле взгрустнули о своей оборвавшейся молодости.

Зима 42-го года была лютой. Под Тихвином доходило до минус пятидесяти трех. Мы распрягли лошадей, отвели их в сторону и стали стаскивать орудия вниз, на лед.

Масло замерзло, и все лязгало, звенело, все колеса скрипели. И всегда-то этот скрип не любил, а в ту минуту, когда решается -- жить или умирать...

Не буду рассказывать о переправах, когда войска идут в лоб огню. Об этом рассказано...

Скажу только, что мы растерялись, когда навстречу нам побежали пехотинцы. У кого лицо окровавлено, у кого рука оторвана, третий ногу волочит, а за ним тянется красный след. Кого посерьезнее ранило, на льду остались... Атака не удалась, поняли. А что в этом случае делать, назад пушки тащить? Первый раз мы в бою...

Тяжелая артиллерия выручила. Село Горелое Городище на противоположном берегу запылало. Сколько раз надо было пылать российским Горелым Городищам, чтоб их так назвали?

Только развернул на крутом немецком берегу орудия, как жахнула мина. Я прыгнул в сторону. Заметил опаленную пожаром дыру. Это был вход в блиндаж. Я влетел туда, и у меня начали волосы на голове шевелиться. Блиндаж был полон немцев. Со света не сразу разглядел, что это все окоченелые трупы. Война только начиналась, и немцы еще прятали своих погибших подальше от чужих глаз. После зимней кампании 1942-го им было уже не до этого. Трупы лежали и сидели, прислоненные к стене. Я крикнул с перепугу:

-- Ма-а! -- Хотел выскочить, но снаружи жахнуло раз и другой. Нет, позже так не пугался, как в этом первом бою.

Отдохнуть не дали. Снова режущий ухо скрип колес, лязг металла на морозе. Тихая, вполголоса, матерщина ездовых. Храп коней, от которых шел пар.

У меня, командира взвода, тоже был конь. Мирная колхозная коняга; она была выращена не в конюшнях верховой езды и потому все наши ухищрения воспринимала безропотно. Кто-то назвал ее Мухой. Так и осталось. Я снял с нее седло, положил на пушку, а сам садился верхом, чтоб мои ноги грелись об ее взопревшее тело. Солдаты завидовали мне, и я время от времени слезал с кобылы и давал возможность погреться другим. Она была нашим единственным спасением, наша коняга. До сих пор помню и ее судьбу, о которой расскажу...

Мы шли, судя по картам, в сторону Новгорода, Пскова, а затем и Финского залива, но до них было еще далеко. По названию освобожденных нами деревень понимал, что мы и зашли далековато: названия стали нерусские -- Удицко, Тигода...

Это нас радовало, конечно, но чаще тревожило. Солдаты спрашивали на перекурах: куда это нас занесло?

И действительно, занесло. Места были зыбкие, леса болотные -- осина на плавунах. Замерзшая лишь сверху почва под нами колебалась. А от бомбовых разрывов -- тем более. Танки провожали взглядами: они шли, покачиваясь на льдистой почве, вот-вот ухнут в бездну. Даже под тяжестью наших орудий мерзлая земля пружинила, как цирковая сетка.

-- Цирк, -- говаривали солдаты, крутя свои "козьи ножки". -- Развезет, будет нам форменный цирк...

Рыли не блиндажи, а "лисьи норы", углубления на двух-трех человек. Глубже и больше рыть было невозможно. Метр прокопаешь, и уже все мокрое. Замерзший песок пахнет застоялой водой, болотом. Лежишь в "лисьей норе", оттает чуть песок, упадет комок на плечо или за ворот, чувствуешь затхлую сырость. Песок не белый, речной, а ржавый, тухловатый. Неживая местность. Гниль.

Как-то проходили торфоразработки. Видели кирпичики торфа, уложенные штабелями. Котлованы, полузабитые снегом, которые позднее пригодились: похоронные команды стаскивали в них убитых...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: