Двое солдат бесшумно разбирают соломенную крышу, я стал им помогать. Но кто-то, невидимый в полумраке, сказал, чтоб мы "кончили это дело..."
-- Вы убегете, а нас застрелят... Сидайте, кому говорят, а то кликну часового!
На следующий день нас уже не кормят, чего-то ждут. Наконец выводят и присоединяют к большому этапу, который гонят весь день, а к вечеру загоняют во двор сахарного завода, где из походной кухни разливают бурду. У кого была консервная банка, тот поел, у кого не было, остался несолоно хлебавши. На ночь загнали в помещение, где на полу слой разжиженной массы из сахарной свеклы. Она скользкая, на ней трудно устоять, а когда она согрелась, распарилась от избытка тел, многие стали падать в обморок. Утром всех мужчин загнали в товарный вагон и привезли на станцию Умань, в мой родной город.
Здесь был огромный лагерь военнопленных под названием "Уманская яма".
Сотни горожан могли опознать меня, надо было бежать. И срочно.
Но нас не оставляли одних ни на минуту, выстроили. Приказали выйти из строя "жидам и коммунистам", а затем "русским -- пять шагов вперед!" Я ни с места. И так первое построение, второе, десятое. Полицаи-галичане пробовали еще отыскать среди нас русских. Подозреваемым задавали разные вопросы и непременно требовали произнести слово "паляниця". Сколько на этом ребят попалось! Трудно русскому парню выговорить это слово, говорили "поланица". Русских тут же били в лицо кулаком и передавали немцам, стоявшим поодаль... Я жил на Украине и с "паляныцей" не подкачал... Дали мне, как всем украинцам, аусвайз. Документик, чтоб шел "до дому, до хаты..." Так добрел до реки Северный Донец, вблизи Белгорода, когда услышал, наконец, громкий окрик по-русски: "Стой, кто идет!" Это было 4 ноября 1941 года, после девяноста дней страха и смертельной опасности...
Кто именно идет, разбирал Особый отдел. В городе Новый Оскол, где стоял штаб 21-й армии... "Госпроверка" продолжалась десять месяцев в лагерях, где мы стали почти дистрофиками...
И вот в самые мучительные дни моего библиотечного бытия, когда я прятал и перепрятывал литературу, теперь уж не дома прятал, а в деревне, в подполе, у знакомого старика-книгочея, в эти дни я часто возвращался мысленно к моей фронтовой одиссее. Ведь ныне я так же боялся, что у меня обнаружат Бунина или Гумилева, "лютых врагов", как осенью 1941-го боялся, что докопаются, что я еврей. Культуру искореняют, как гитлеровцы евреев. Тот же прохватывавший холодом страх и та же невозможность что-либо изменить. Я не хотел, не мог сжечь чемоданы с книгами, хранившиеся в деревне, как не мог уйти от своего еврейства... Выхода не было. Появлялись новые списки на изъятие поэтов. Проверяли, нет ли на полках зарубежных изданий Мандельштама. В соседней библиотеке нашли тоненький томик Максимилиана Волошина, выгнали старую женщину-библиотекаря без права на работу по профессии... Я вытирал со лба холодный пот и повторял, как заклинание, пророческую строчку Марины Цветаевой: "В этом христианнейшем из миров каждый поэт -- жид". Вы никогда не переубедите меня, что это -- поэтическая гипербола... У меня правота Цветаевой в печенках сидит... Судьба культуры и судьба еврейства идут в ногу.
3. "И НА ТИХОМ ОКЕАНЕ СВОЙ ЗАКОНЧИЛИ ПОХОД"
Это слова из песни, как вам известно. Песни окончательной победы Красной Армии в гражданскую войну. Красный флаг был поднят. Пора подвести итоги. Глазами библиотекаря.
Несколько поколений были лишены произведений русской и мировой культуры. Несколько поколений кормили, как жвачкой, Кратким курсом истории партии и книгами способных и бездарных графоманов, которые были назначены Сталиным, Хрущевым, Брежневым в столпы новой культуры. В литературные гении и толкователи партийной линии... Каков результат? Сегодня он очевиден...
Когда шла "пролетаризация буржуев", когда бывших купцов и заводчиков, их жен и детей выгоняли с метлами на улицы убирать мусор, мы верили, что это, может быть, так и надо. Когда в 1929 году в магазине можно было купить хлеб, лишь предъявив профсоюзный билет, в котором делали отметку, мы недоумевали, о чем уже упомянул. Но вот начались аресты тех, кто делал революцию. Мы, библиотекари, имели сомнительную привилегию узнавать обо всех арестах на другой день, раньше газетных сообщений. И каждый раз читали затем, что любой арест, любой закрытый суд вызывал "всеобщее одобрение" и аплодисменты на митингах. Трудящиеся требовали "раздавить гадину", повторяли проклятия прокурора Вышинского, требуя в своих газетных письмах расстрела всем подсудимым.
Но ведь никто из выступавших на митингах не знал ничего. Не требовал никаких доказательств. Человека можно было объявить троцкистом, шпионом, вредителем, кем угодно -- под бурные аплодисменты и приветственные выкрики...
Это и было прямым результатом уничтожения культуры. Людей отучили думать, сопоставлять факты, критически осмысливать происходящее. Да и как можно что-либо постичь, если правомочна лишь одна точка зрения, а все остальные -- недомыслие или враждебная вылазка.
Уничтожение самых толковых, образованных людей сопровождалось и оглуплением всех остальных, всенародно одобрявших злодейство...
Сталин мог десятилетиями бесчинствовать лишь так -- убивая в людях нравственное начало, искореняя само понятие совести, милосердия, не говоря уж о жалости. Безжалостно уничтожить десять миллионов крестьян, выбросить их с детьми в Сибирь на погибель могло лишь ожесточенное, лишенное всего человеческого, поистине "собачье сердце".
Булгаков был прозорливцем, окрестив так общее оскудение нравственности в "хомо сапиенс". Естественно, его "Собачье сердце" не могло увидеть света ни при Сталине, ни при Хрущеве, ни при Брежневе. Нам надо в пояс поклониться зарубежным издателям, которые сохранили для будущих поколений русскую классику. Не будь она издана, кто знает, вспомнили бы о ней сейчас "просвещенные" советские издатели?..
Сталин умер -- безнравственность осталась. Утвердилась как норма. Все мы были свидетелями статей в "Правде" и других советских газетах, в которых герои труда клеймили Солженицына, Пастернака, не стесняясь начинать свои погромные заметки так: "Я, конечно, Пастернака не читал, но...", "Я роман Солженицына не читал, но не могу смолчать..."
А ведь время было хрущевское. За молчание не убивали. Мог умолчать. Так нет, привычка -- вторая натура... И так тянется это с той поры, как "на Тихом океане свой закончили поход". Семьдесят лет тянется безумие...
Изменит ли это гласность -- кто знает! Не так просто перевоспитать людей, особенно немолодых, изуродованных сталинско-брежневскими временами. В этом более всего убеждает меня наш последний опыт -- эмигрантский...
Мы в Канаде. Свободная страна, не требующая от нас ничего, что не соответствует нашим взглядам. Могли бы стать людьми.
У многих не получается. Не умеем жить в условиях свободы. Не научились пользоваться ее дарами. Одни по-прежнему считают, что государство грех не обманывать. Недоплачивают налоги; в Нью-Йорке раскрыли "русскую мафию", которая недоплатила "такс" на миллионы долларов. На Брайтон-Бич даже присловье такое появилось: "Ты устроился или еще работаешь?" Шутка, конечно, но жульничество, как мы знаем, нешуточное... Или, скажем, в одном из наших эмигрантских клубов пригрели предателя. О нем сообщили из России, где он выдал КГБ десятки людей. "Профессиональный провокатор" назвал свою статью о нем писатель Л. Бородин, только что вернувшийся в Москву из тюрьмы. Игорь Огурцов, просидевший в лагерях двадцать лет, возмущен тем, что провокатора чествуют у нас чуть ли не как героя. Указал, что чествуют в Канаде. Мы чествовали...
Может быть, те, кто встречал его аплодисментами, ничего не знали о том, что у предателя руки по локоть в крови? Знали! Знали и о том, что в России порядочные люди таким руки не подавали. "Мы не в России, -- говорят. -Здесь свобода...". "Нам с ним интересно..."
Семьдесят лет приучали людей к скотскому равнодушию, к моральной безответственности. К существованию без совести. Приучили, как видите. По счастью, правда, не всех... И многие уже, наверное, забыли, что началось это с незаметного окружающим предписания нам, библиотекарям: "Изъять такие-то книги..." "Изъять журналы". Изъять национальную культуру...