Самый знаменитый стих о войне называется, если мне память не изменяет, "Я убит подо Ржевом". Не "под Москвой" написали, не под Сталинградом, хотя там та-акое было... А подо Ржевом. Столько тут лежало пехоты! Страсть!.. К зиме 42-го попал в роту разведки. Предложили. Не отказался. Война -- дело отвратное. А скучная война -- вдвое. Рутина с убийством... В разведке разнообразнее. Перебрался к ним в палатку. Блиндаж, накрытый брезентом и ветками, для маскировки. Первая вылазка была удачной. Попал в группу прикрытия. Часа три пролежали в снегу, пока немец не показался. По малой нужде вышел. Двое здоровущих парней врезали ему чем-то по голове и скинули к нам. У немца на голове дамское трико и еще тряпки рваные. Одну тряпку в рот сунули, чтоб голоса не подал. Донесли до своих, посадили его в сани и помчали в штаб, как приказали. Своими телами отогревали его в пути, чтоб не окочурился. Он весь дрожал и лепетал: "Никс фашист". Дух от него, когда он ожил, был какой-то не наш. Кофейный. Так у них блиндажи пахнут. Хлебом, который хранят в опилках. Каким-то одеколоном. И кофе. Чужой дух. Представили меня к медали "За отвагу". По 42-му году большая честь...
Второй раз пошли -- никого не взяли, сами едва ноги унесли. Отполз, вижу: "мессершмитт" разбитый. Я под него. От ветра. И переждать, пока развиднеется. Под ним кто-то лежит. Угрелся, спит. И я под бок к нему. Утром проснулся, говорю: пошли, кореш! Оказывается, это мертвый летчик, с "мессера". Выбрался из кабины, да только истек кровью... Вот дела!
Наступление началось в ночь под новый год. 1943-й. Впервые подвезли неизвестное оружие -- Катюши". Я подкрался посмотреть, чуть меня часовой не подстрелил. Интересно! Взяли за основу старый, на бензине еще, танк "Т-26". Башню сняли, поставили швеллерные балки. А начали стрелять... Я ужаса такого не видал. Куски красного металла над головой с ревом... Лейтенант свистнул в свисток, мы побежали. Снегу по пояс. Вначале бежали один за другим. По следу, иначе сопреешь, на огородах ляжешь. Деревня называлась Леонтьево, знаменитая деревня, два раза брали, и все в зубы нам... Достигли ее, рассеялись фронтом. У меня был дисковый пулемет. Нагрелся он, рукам горячо... Деревня длинная-длинная. Немцы огрызались вяло, редко. Победа вроде. Выбили из Леонтьева, забились в хаты. И вдруг ночью стекла звенят.
Некоторые солдаты не раздеваются, спят в ватниках. Я, если печка натоплена, всегда старался раздеться. Война долгая. Сгниешь... Выскочил из окна в кальсонах. Побили нашего брата несчетно... Оказалось, что выкурили немца не изо всей деревни. Где-то на задах деревни задержались. А ночью подтянулись -- и по нашим окнам из автоматов...
Потом видел: увозили в санях нашего подполковника. Без оружия, шинель внакидку. Передавали: трибунал судил, расстреляли. Очень может быть...
Тут и встал фронт. Под Леонтьевом. В предместьях Ржева. Считай, на полгода. Подсчитали синяки и шишки. Во всем нашем пулеметном взводе один пулемет. Во всем полку пятьдесят шесть душ. Вместо четырех тысяч...
В обороне, как в обороне. Пехота не глупа. Крестьянские дети. От окопов метрах в пятидесяти вырыли землянку. Сколотили двухэтажные нары. Каждые три часа менялись. Чего всем-то мерзнуть!
Был у нас почтальон-москвич, худой, образованный, на гитаре играл. Кроме почты, термосы нам таскал с едой. Убили его, когда полз с термосом. Дядек у нас воевал также, с Урала. Добродушный, спокойный человечина. Пока в пехоту не сунули, водил командирский "газик". Не на бензине, а на брикетах. Назывался "газик" "чай-самовар". Мы с ним и сблизились на почве шоферских разговоров.
Вот и говорит дядек, когда почтальона убили: "Вот как быват. Из-за нас погиб человек". Предложил, чтоб нам термосы не таскали. Сами будем брать. Сухим пайком. Раз в неделю. Вызвался варить похлебку. Достали где-то трубу, соорудили печку. Раз в неделю ползли по очереди за пайком. На всех сразу. Хлеб давали, который мы немецким штыком резали, крупу, лук, томат, сахар, курево, по сто граммов водки на брата. Не густо, но жить можно. Жили и вправду по-братски. Если что делили, так только хлеб. Каждому хочется корочку пахучую. Один отвернется, хлеб возьмет, кричит:
-- Кому?
Тот, кто хлеб не видит, отвечает: "Ивану!" "Кольке!" "Танкисту!" Меня не по имени называли, а Танкистом. Я любил, когда меня так называли. Надо, чтоб человек чем-то гордился... Друг о друге мы знали все досконально. На виду смерти человек распахнут. Когда мне пришло первое, после годового перерыва, письмо от жены, это была общая радость. Из землянки в окопы примчались, крича: "От Лидочки письмо! "
Когда я раздобыл в немецкой землянке аккордеон, играл ребятам "Землянку", песню волнительную! "... До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага". И запретного Лещенко. "Ах, Марфушенька, моя ты душечка..." Нас было восемнадцать гавриков. Значит, девять-десять всегда на месте. Хороший хор. Ох и орали-надрывались! Когда весело, когда со слезой...
Мы и немецкие песни знали. Слышали, как они голосят или насвистывают. От их окопов было в одном месте метров пятнадцать. Поняли, что и нас слушают, когда однажды они выкинули из окопа удочку, к которой была привязана пачка папирос, и проорали нам весело, с подковыркой: "Кому?! Кольке?! Танкисту?! На танке давай-давай!"
Развеселились, гады! До сих пор у меня хранятся маникюрные ножнички "золинген", из их землянки, когда ее подорвали. За все годы только один раз потребовалось наточить.
Иногда мне хочется повидаться с этими немцами, если кто из них в живых остался. Вспомнили бы одного сморчка, который то руку подставлял, то ногу, чтоб его подстрелили. А однажды вышел на бруствер и двинулся, как бы гуляючи, вдоль окопа. Из немецкого окопа прокричали весело: "Твоя воевать не хочет?" И весь немецкий окоп заржал. Встречали, видать, они таких... Ну, мы его за ногу да в окоп... Всех жалею, а его не жалею. А наш дядек-уралец по ночам снится. Спел я ему про землянку, его куда-то позвали, и вдруг взрыв. На мину наступил впотьмах. Ноги оторвало. А ведь казалось, забыл его, вовсе забыл...
Через день началась очередная атака на Ржев. Был на пути кирпичный завод с длинной трубой. Огонь был такой, что даже трубу разнесло... После Ржева нас осталось изо всей нашей землянки двое...
Ржев взяли почти что через год -- 3 марта, и тут как раз пришел приказ Сталина: всех специалистов -- в свои рода войск. Чудеса! Два года всех пихали в пехоту, хоть ты танкист, хоть моряк. Только через два года спохватились, когда осталось от специалистов ноль целых, хрен десятых. Немцы, видать, слыхали про нашу дурость, когда кричали "На танке давай-давай!" Дошутились, голубчики!
Вручили мне красавицу "тридцатьчетверку" в Нижнем Тагиле, на Урале.
Повезли нас, механиков-водителей, на "Вагонку", завод так назывался, в 101-й цех, машины получать, а нам совестно, сил нет. Ватники у нас рваные, электролитом сожжены. Скоты мы форменные.
На всех станциях меняли чистую одежду на самогон. Веселились. На фронт поедем -- новую дадут... Главное, непьющий я. А поддался стихии. Все тащат в вагон бутылки с самогоном. Если ты в стороне, вроде как ты жмот. Скупердяй.
Был тут у меня искус -- остаться в Нижнем Тагиле инструктором-водителем.
Но брата вспомнил, глаза его, когда он умирал. Да и не только это. Столько времени погубил в пехоте, а тут свои, танкисты. Выгрузили нас в каком-то польском городишке, объявили, что мы входим в 19-й севастопольский танковый корпус 52-й армии, которой командует Баграмян. А фронт ушел.
Лето в 44-м было такое, будто его война поджаривала. Люк открыт, когда на марше. Идешь -- ничего. Пыль за тобой остается. Остановился -- тут она вся твоя.
Лица от пыли черные. Меня только по зубам узнавали: у меня были золотые коронки. Ларингофон, который шею обхватывает, в такую жарищу застегивать -чистая мука. Договорились с командиром танка, что он мне команду подаст -ногой по спине. Если вправо повернуть, правой ногой врежет. Влево -- левой. Многие так договаривались, не я один.