Не скрою, мы были горды, когда нам приходилось играть с выдающимися музыкантами Запада. Я аккомпанировал феноменальному Мирону Полякину, скрипачу века, на мой взгляд; Мирон Полякин радовал музыкальный мир до конца дней своих, даже умер в очередной поездке, в вагоне поезда. Играл с Карло Цекки, Оскаром Фридом, Георгием Себастьяном; с Вилли Форреро. Помню его приезд до войны, в тридцатых годах, со свастикой в петлице. После войны он появился в СССР, конечно, без нее, обмолвившись как-то не без грусти, что политика для музыканта -- темный лес... Эти "обмолвки" Вилли Форреро рождали чувство неловкости за него: "политическим прошлым" Вилли в СССР не попрекали...

Я играл с международными "звездами" еще студентом, когда оркестр, ради приезжих знаменитостей, расширяли на несколько концертов, но с 1946 года аккомпанировал им постоянно, став в 1950-м первой скрипкой, т.е. концертмейстером симфонического оркестра.

Возвращение к скрипке было для меня после войны делом непростым. Хотя и провел войну в музыкальном взводе, но там меня превратили в "духовика". А главное, музыкальный взвод был самим собой лишь в обороне. Тогда наш ансамбль при 157-й Сумско-Киевской стрелковой дивизии возили по лесным "площадкам" И госпиталям. А в наступлении мы всегда были грузчиками или тягловой силой. Особенно в Карпатских горах, когда артиллерия застревала, и музыканты впрягались в помощь лошадям, тащили пушки и снаряды. От Воронежа до Праги я прошел вместе с пехотой, пешком, до скрипки ли мне было!..

Когда вернулся в Консерваторию, жил в комнате без крыши. Наверное, во время обстрела обрушило крышу общежития Одесской консерватории, на улице Мечникова, 48. Весной, когда все таяло, клали на пол кирпичи, и по кирпичам, стараясь не оступиться в воду, пробирались от койки к койке. После 157-й стрелковой дивизии меня, помнится, устраивал и такой "одесский вариант" учебы. Тем более, когда я стал штатным оркестрантом, одновременно с учебой, и мог помогать матери.

Это была для меня большая радость, что мать жива. Ее, как и все местечко Чернивцы в Винницкой области, не эвакуировали с приходом немцев. Даже об угрозе уничтожения не предупредили еврейское местечко. Спасали лишь партийную власть и чиновников по заготовкам. Но, по счастью, Чернивцы заняли не немцы, а румыны, которые не были озабочены немецкими идеями и от которых можно было откупиться... Мать жива! Это было для меня огромным духовным зарядом. Я сказал себе, что мне везет. Мне всегда везет. Везло до войны, когда меня, дерзнувшего подать заявление в Консерваторию, прослушал Столярский. Везло на войне, которую прошел все-таки с басовой трубой, а не с минометной. А в конце войны узнал, что жива мать... И брат вернулся с войны, правда, инвалидом. А после войны!..

Мне действительно неслыханно везет.

Я играл с Шостаковичем. Играл с Глиером, Хачатуряном, Раковым и другими известными композиторами, исполнявшими публично подчас впервые свои произведения. А выдающиеся исполнители у нас перебывали все. Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, Яков Зак, Яков Флиер, Даниил Шафран, Мстислав Ростропович -наш Мстислав Удалой, Коган...

Самым тихим и скромным до застенчивости был Шостакович. О нем написаны тома. Диссертации и политико-музыкальные исследования. Не хочу повторять их или в чем-то спорить с ними. Скажу лишь то, что видел со своего концертмейстерского пульта.

Шостакович, в отличие от многих других композиторов, никогда не разъяснял, что именно хотел выразить тем или иным своим произведением. Он считал это ненужным. Он ни с кем не делился своими ощущениями как во время репетиций, так и после них. Он был очень замкнут. Только строго профессиональные замечания. Ни слова, кроме них. И это ранило душу... Ранило потому, что мы знали: композитор загнан. Его гениальность, его прозорливость и мужество раздражали Сталина. Еще с тридцатых годов раздражали, тогда-то и появились в печати инспирированные им статьи об опере Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда" под заголовком "Сумбур вместо музыки".

Раздражали темы, к которым он обращался. О "Леди Макбет" российского покроя -- подлой доносчице, и это в период массового доносительства, которое государством поощрялось как патриотизм. Раздражал трагизм в творчестве. Какой, в самом деле, может быть трагизм в дни террора, унесшего миллионы ни в чем не повинных!

Шостакович был неугоден Сталину и его сатрапам всегда, и не случайно ждановское постановление ЦК 1946 года о музыке открывается его именем. Чем талантливей человек, тем он более опасен режиму, нуждающемуся во лжи. Чтоб оскорбить Шостаковича, задеть его побольнее, свалили в этом хулиганском документе в одну кучу и его, самого выдающегося композитора XX столетия, и таких бездарей, как Мурадели. Если это и не свидетельство изощренной подлости организаторов, то, во всяком случае, поразительного невежества людей, которые взялись судить и казнить.

В дни постановления был у нас с концертом Давид Ойстрах. Помню, как он ткнул пальцем в сторону газеты. "Вот поста-нов-ление..." И не прикоснулся к газете, держал палец поодаль, словно на змею указывал.

Постановление 1946 года навеки останется памятником сталинского разбоя в культуре. Но надо сказать, что это понимали тогда не только музыканты. Поэт Расул Гамзатов в своей так и не опубликованной поэме писал с иронией и болью: "Товарищ Жданов, сидя у рояля, уроки Шостаковичу дает..."

Нетрудно, по-видимому, понять, почему Шостакович был так скуп на слова и сдержан. Нас поражала также его воспитанность, его внутренняя культура во всем, которую мы в "великих людях" не наблюдали и которую порой считали даже у него излишней. Он никогда не разговаривал с человеком сидя. Кто бы к нему ни подходил, пусть даже мальчик, студент-первокурсник, Шостакович вставал. Я смешался, когда Шостакович впервые встал передо мной, обратившимся к нему по какому-то поводу. Даже офицеры передо мной никогда не подымались, не говоря уж о генералах или партийных чиновниках Одессы, а Шостакович поднялся стремительно.

Он был деликатным и даже предупредительным, но робким он не был никогда.

В самый разгар космополитической кампании, когда еврейские фамилии запестрели и в фельетонах, и в статьях о прислужниках империализма, он написал свой знаменитый "Цикл еврейских песен". Хрущев, разоблачивший Сталина, оказался, увы, таким же юдофобом, как "великий Сталин". Когда Хрущев не упомянул об антисемитизме даже в закрытом докладе на XX съезде партии, а, напротив, начал яростно отрицать расизм сталинской политики, заявив польским корреспондентам: "У нас антисемитизма нет!" -- как только это стало очевидным, Шостакович пишет свою 13-ю симфонию -- "Бабий Яр" -реквием погубленному еврейству.

Это было вызовом Хрущеву. Так же, как "Цикл еврейских песен" был вызовом Сталину. Воистину, гении тиранам неудобны...

Когда Шостакович исполнял у нас свои фортепианные концерты с оркестром и, естественно, садился к роялю, дирижировал неизменно московский дирижер Абрам Стасевич.

Музыкальное и нравственно-психологическое воздействие произведений Шостаковича на слушателей обладало такой силой, что главный враг Шостаковича сталинист -- чиновник Министерства культуры СССР X., прослушав 13-ю симфонию Шостаковича "Бабий Яр" и увидев восторг и овации зала, вышел в фойе и... умер от инфаркта.

Композитор Глиер -- русский классик -- никогда против власти не выступал (я, во всяком случае, не помню), но никогда с советской властью и не отождествлялся. Он считался крупнейшим русским композитором еще до революции, хотя расцвет его, думаю, совпадает с двадцатыми годами нашего века. Я помню его приезд к нам в 1950-м. Он был триумфальным, этот приезд. У вокзала милиция теснила толпу встречающих. Привокзальная площадь утопала в цветах.

Глиер -- композитор романтического стиля и, как говорят об иных романтиках, несколько не от мира сего... Педагог же он был первый в ряду. Крупнее, думаю, не было. Его учеником был и композитор Сергей Прокофьев, и многие другие, позднее увенчанные мировой славой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: