Париж, 1948
В тот год, в самом его начале, я отправлялся в Европу и вез с собой горячее желание лично познакомиться с писателями, вызывавшими мое восхищение, — с теми, чьи стихи и проза сделали годы войны не такими беспросветными. А вдруг, мечтал я, удастся посмотреть на них, сказать им какие-нибудь добрые слова, поблагодарить их, моих кумиров…
К ним относились Анна Зегерс, написавшая «Седьмой крест», Илья Эренбург, автор «Падения Парижа» и сотен статей, которые составили железную и огненную сагу о героизме русских солдат, Михаил Шолохов, создатель эпопеи о Доне, поэты французского Сопротивления — Поль Элюар и Луи Арагон. Так вышло, что почти со всеми я не только познакомился, но и подружился. Их доброе ко мне отношение — честь для меня.
Анна и Илья стали даже чем-то бґольшим, чем друзья, они меня духовно обогатили, сделали лучше. Поль Элюар, чудесный, редкостный человек, был мне как брат — таким, как Неруда, мы действовали вместе и заодно, я привлекал его к нашим бразильским делам: когда Престесу грозила тюрьма, он выступил на митинге солидарности.
Приходилось мне тесно сотрудничать и с Арагоном. Он организовал перевод и публикацию двух моих романов и еще до выхода отдельного издания напечатал в «Леттр Франсэз», который редактировал, мои «Красные всходы». С этого началась моя известность. Я испытывал к нему уважение, сознавал, что мы служим одному делу, но не раз и не два ссорился с ним и с его приближенными — в придворные я не гожусь, а в друзья не набиваюсь.
Михаил Шолохов разочаровал меня при первом же знакомстве. Я был в числе тех, кто встречал на вроцлавском вокзале прибывшую на Конгресс миролюбивых сил советскую делегацию, куда входил Шолохов. Пьяный, он вывалился из вагона на перрон, один-единственный раз почтил своим присутствием заседание, пьяный уехал обратно в Москву.
Чем больше я узнавал о нем, тем сильнее становилось мое отчуждение. О нем отзывались скверно — партийный функционер, аппаратчик, интриган, доносчик, провокатор, великорусский шовинист, дрожь пробирала от историй о его догматизме, о гнусном поведении в разных обстоятельствах… Не берусь судить, только ли твердокаменным ортодоксом, узколобым сектантом был он или же оказывал услуги тайной полиции.
В 1954-м на Втором съезде советских писателей он с трибуны поносил своих собратьев по перу, объявлял их врагами социализма, и Анна Зегерс, сидевшая рядом со мной, с негодованием бормотала: «Он фашист! Просто-напросто фашист!»
Такой ничтожный, такой мелкий человек — и такой грандиозный писатель, самый могучий романист после Льва Толстого. Только «Тихий Дон» может стать почти вровень с «Войной и миром». Я возмущался тем, как он вел себя, — и восторгался тем, чтґо он написал, и одно не мешало другому. Когда Солженицын вступил в борьбу с советской властью, с коммунистическим правительством, он, под рукоплескания многих, попытался доказать, что не Шолоховым созданы эти великие книги — отрицать их величие было бы нелепо, — а кем-то еще. Нет, я не поверил этим разоблачениям, ибо слишком хорошо знаю, что в политической борьбе все средства хороши, а Солженицын — шовинист в не меньшей степени, чем Шолохов, — ничем гнушаться не станет.
Да, все так: плохой человек, мелкая душа, доносчик, подлец, но от этого до многосерийного детектива с похищением и присвоением оригинала «Тихого Дона» — пропасть. Как бы ни был Шолохов мерзок и гнусен, он остается великим писателем.
Франкфурт, 1976
На книжной ярмарке, проходящей в этом городе, на приеме, устроенном крупным немецким издателем, я, беседуя с Алфредо Машадо27 и Клаусом Пипером, вижу, что к нам приближается наш соотечественник, писатель Осман Линс.
— Вы знакомы? — спрашиваю Машадо.
— Лично — нет.
Я представляю их друг другу, и меня поражает реакция Линса: едва лишь звучат слова «Алфредо Машадо», пернамбуканец расплывается в улыбке:
— Так это вы? Я так хотел с вами познакомиться! Я стольким вам обязан! — восклицает он и, повернувшись ко мне, объясняет: — Жоржи, ведь это благодаря Алфредо меня стали переводить на немецкий! Ведь это он — не издатель, не брат и не сват! — человек, который меня вообще и в глаза-то не видел, взял да и отправил мои сочинения в одно западногерманское издательство, а те перевели и опубликовали! Он выступил как мой литературный агент, но с той лишь разницей, что не требовал комиссионных…
Да, таков был Алфредо Машадо: многие бразильские писатели именно ему, его благородной и бескорыстной инициативе, должны сказать спасибо за издание своих книг за границей. Я лично знаю нескольких человек, которым он помог, причем они и вправду не входили в круг издаваемых им авторов, не были связаны с ним личными отношениями. Для него значение имело лишь качество книги, лишь дарование автора.
Услышав стук в дверь, я неизменно отвечаю: «Если с добром — входи». И на этот раз с добром и с дружбой входит ко мне всебразильская знаменитость, теле- и кинозвезда, популярнейший актер Зе Триндаде, совершающий гастрольный тур по провинции, веселящий обитателей маленьких городков.
По тому, какой переполох начинается в доме среди прислуги, я могу судить об относительности собственной славы и известности и понимаю, что мне-то особенно тщеславиться нечего. Слышу, как кухарка Агрипина, узнав, кто пожаловал ко мне в гости, говорит Эунисе:
— Зе Триндаде?! Быть не может! Все-таки наш хозяин — человек не из последних, раз сам Зе Триндаде пришел к нему в гости!
И она права. Зе Триндаде — истинный народный кумир, хотят того или нет поборники элитарной культуры: дружба с ним и мой статус повышает, и мне весу придает. Агрипина, Эунисе, Детинья толпятся в коридоре, заглядывают в полуоткрытую дверь. Я приглашаю их в кабинет, и они, не сводя обожающих глаз со своего любимца, входят, робко протягивают ему руки, он поочередно обнимает их, корчит свою знаменитую, «фирменную» телегримасу, и дружный хохот поклонниц раскатывается по всему дому.
Прага, 1951
В одной из многочисленных статей, заметок, репортажей, которыми мировая печать откликнулась на кончину моего доброго друга, замечательного писателя Альберто Моравиа, упомянут и я — в довольно забавном контексте.
Обозреватель газеты «Република» с возмущением отметил вопиющую несправедливость: Моравиа умер, так и не удостоившись Нобелевской премии. А произошло это, пишет он, — вернее, не произошло — из-за упорного сопротивления члена Шведской академии Артура Лундквиста28, одного из тех пятерых, кто ежегодно называет имя очередного лауреата. «Это тот самый Лундквист, — продолжает обозреватель, — кто добился, чтобы премию не получили ни Казандзакис, ни бразилец Жоржи Амаду». Боже, мое имя! Нобелевская премия… бальзам на душу… приятнейшая и очень лестная неожиданность, ибо я и не подозревал, что моя кандидатура когда-либо вообще рассматривалась. Мне даже и не обидно, что шведы меня оттерли.
Что же до этого случая, то мой друг и кум Пабло Неруда, друживший с Лундквистом, который переводил его стихи из «Всеобщей песни», сказал мне как-то: «Артур приходит в бешенство при одном упоминании твоего имени, не может простить тебе твоего вето — помнишь историю с Сибелиусом? Я пытался втолковать ему, что ты ни при чем, но куда там… Слышать ничего не желает». Год спустя другой мой кум, Мигель Анхель Астуриас — Нобелевский лауреат, между прочим, — в Париже, за ужином, тоже достойным какой-нибудь премии, спросил меня: «Кстати, Жоржи, что за история там вышла с Сибелиусом? Лундквист пышет на тебя злобой». Я утираю струящийся по подбородку соус — о, как готовят в этом ресторане седло барашка! — и говорю, что у шведа есть все основания негодовать. Расскажу без утайки отчего.
В том же 1949 году, когда организовали Комитет защиты мира, решили ежегодно присуждать и три международные премии «За укрепление мира между народами» — медаль, диплом и пятнадцать тысяч долларов — виднейшим деятелям науки, литературы и искусства. Создали комитет, призванный определять достойнейших. В это жюри вошли руководители борьбы за мир, председателем избрали Пьера Кота, секретарем — автора этих строк. В мои обязанности входил «первичный отбор» кандидатов на лавры и доллары, я же должен был знакомить с их досье прочих членов жюри, а главное — советских вождей, которые и держали в руках вожжи нашего комитета. Не скрою, должность эта давала мне известное пространство для маневра, не все, но кое-что от меня зависело: я мог влиять на принятие окончательного решения. А скандинавских борцов за мир представлял в комитете шведский академик Артур Лундквист.