«Прочь, прочь, вы попадаете в кадр!»
На меня вдруг опять накатила дурнота и напал страх. Причем всего час назад, когда я проснулся, я чувствовал себя прекрасно. Я принял ванну, немного поел. Написал два письма и собирался отнести их на ближайшую почту, хотел лично их отправить. Необходимо было сделать это как можно быстрее, а я не слишком доверял гостиничным боям. С тех пор как со мной случился приступ, я испытывал недоверие ко всем. Официант, накрывавший стол в гостиной, улыбался с явной иронией, как мне показалось. А когда только что шел через холл, у меня было чувство, что портье во фраках многозначительно переглянулись за стойками.
Мне вообще было нелегко пройти через холл. У меня появился новый симптом: клаустрофобия. Я заметил за собой это неприятное явление, только выйдя из номера. Перед лифтом стояли три американца. Когда кабина остановилась на нашем этаже, все трое вошли, и последний придержал дверь для меня. И вдруг я почувствовал, что никогда не смогу войти в эту тесную, жаркую кабину с зеркалами на стенах и ринуться в ней куда-то вниз, не рискуя…
Не рискуя чем?
Умереть? Но это же смешно. Упасть в обморок? Вот это уже реальнее. Совершить нечто страшное, выходящее за рамки, не контролируемое: вот оно! Вот чего я боялся – да так, что повернулся вокруг своей оси, одарил удивленных американцев кривой ухмылкой и убрался в свой номер на подламывающихся от слабости ногах.
Но едва дверной замок за моей спиной щелкнул – страх как рукой сняло. Мне бы надо было лежать в постели. Ведь я обещал Наташе.
Но письма!
Письма надо было скорее отослать. Речь шла о судьбе Шерли, о нашей общей судьбе. На гостиничную обслугу нельзя положиться. Они подслушивают, разбалтывают чужие секреты, вскрывают письма, даже их выбрасывают. (Никогда раньше такие мысли не приходили мне в голову.) Нет-нет, я должен сам отнести их на почту! Она тут рядом, в двух сотнях шагов. Но если на меня опять нападет этот страх…
Надо было немного выпить для храбрости, в бутылке еще было достаточно виски. Я выпил. И сделал еще одну попытку выйти. На этот раз я добрался до холла. Перед лифтом стояли две индианки. В тот миг, как я их увидел, страх вновь охватил меня. Страх, что я сейчас с воплем повалюсь на пол посреди холла, что буду лежать, дергаясь в конвульсиях, или совершу еще какое-то ужасное безумство. К изумлению обеих дам, завернутых в сари, я не вышел из кабины, поспешно нажал на кнопку «семь» и взвился вверх. На этот раз сердце мое молотом колотилось в груди, а кулак в желудке обрел форму, затрясся и слегка приподнялся.
Вернувшись в номер, я первым делом достал стакан и бутылку, потом упал в кресло и стал глядеть на реку, скрытую легкой завесой тумана. Стемнело. Доктор Наташа придет только в восемь. До семи застать Косташа не удастся. А если и удастся, что толку? Он тоже не сумеет найти выход.
И меня пронзила острая жалость к себе. Я был здесь, в Гамбурге, совершенно одинок, тяжело болен, жуткие симптомы это доказывали. Да и во всей Германии нет у меня никого. В десяти тысячах километров от дома. От дома? А где я дома? Разве я чувствую себя дома в этом мавританском замке, населенном призраками? На супружеском ложе с нелюбимой женой? Или в бунгало с Шерли, ожидающей от меня ребенка?
Я глотнул еще виски, чтобы стряхнуть эти мысли, и вновь предпринял попытку спуститься в холл с внутренней собранностью и сосредоточенностью, достойной альпиниста, восходящего на кручи Бернских Альп. На этот раз все сошло благополучно. Я был несколько скован в движениях, но не пьян, когда стоял в густых сумерках в стороне от толпы и смотрел на сияющих Лорен и де Сика.
Как славно, что тебя уже никто не знает, думал я, как славно, что люди тебя забыли. В твоем теперешнем состоянии ты бы просто не мог раздавать ослепительные улыбки и автографы, пожимать всем руки.
– Наконец-то я вас вижу, – сказал рядом надтреснутый голос, в то время как чьи-то ледяные пальцы вцепились в запястье моей правой руки и сжали его с ужасающей силой.
Я резко обернулся.
Женщине, схватившей меня за руку, было никак не меньше семидесяти. На ней была ветхая шуба из черного каракуля, до такой степени выношенная и вытертая, что местами мех вообще отсутствовал. Голову старой дамы венчала старомодная каракулевая шапочка, из-под которой выглядывали жалкие редкие седые пряди. На ногах красовались допотопные низенькие сапожки. Лицо у нее было восковое, скулы обтянуты кожей. Тусклые глаза глядели из глубоких глазниц, блеклый рот ввалился. В общем голова ее напоминала череп. От волнения она едва ворочала языком:
– Сейчас уже около шести. Я жду с половины десятого.
– Кто вы?
Неужели это явь? Неужели эта старая дама и впрямь существует во плоти? Уж не галлюцинация ли это, как та чайка?
– Я Гермина Готтесдинер, – ответствовала она, стараясь держаться с достоинством.
– И ждете меня вот уже восемь часов?
– Сначала я еще сидела в холле. Но в три часа портье сменились. И один из новых сказал мне, чтобы я ушла. Со мной еще никто так не говорил, никто! Как вспомню… Как вспомню, что мой покойный супруг в этом отеле дал обед на пятьдесят персон в честь нашей свадьбы!
– Когда это было?
– В тринадцатом году. А нынче меня отсюда гонят…
Я заметил, что на согнутой в локте руке у нее висела старая сумка со сломанной ручкой, а другой рукой она прижимала к себе плоский сверток, тщательно перевязанный шпагатом. Сверток был явно не из легких: женщина буквально клонилась набок под его тяжестью.
– Я сказала себе: должны же вы когда-нибудь выйти. Я была готова ждать здесь еще восемь часов! Я была готова ждать, пока не свалюсь замертво.
– Но почему?
Ее ледяные пальцы все еще сжимали мое запястье.
– Потому что вы – моя последняя надежда, мистер Джордан. Кроме вас, мне надеяться не на кого. Если вы мне не поможете, я отверну газовый кран.
И тут слезы потоком хлынули из ее глаз. Я читал где-то, что в Египте, когда открывали саркофаги, мумии при соприкосновении с воздухом через несколько секунд распадались и превращались в прах. Мне показалось, что лицо госпожи Готтесдинер в любую секунду может рассыпаться в прах. Слезы лились по ее лицу, но она не вытирала их, так как руки ее были заняты: она держала кроме свертка и сумки еще и мое запястье.
Я никогда не забывал бедности, в которой рос, не забывал, что моя мать мыла лестницы и обмывала трупы, просила милостыню и шила ночами, чтобы я мог учиться танцам, верховой езде и фехтованию. Униженность, холод и голод я не забыл, нет, не забыл.
– Фрау Готтесдинер, вы, наверное, с утра ничего не ели?
– Да нет. То есть да. Нет. Выпила чашку чаю.
– Мы с вами пойдем в кафе, и вы мне все расскажете. Но сначала мне нужно зайти на почту.
Ее ногти впились мне в руку.
– Вы хотите от меня отвязаться. А сами тайком вернетесь в отель. Откуда меня опять вышвырнут.
– Я не вернусь в отель.
– Я слишком долго ждала. И пойду вместе с вами на почту. К залитому светом порталу отеля подкатили два черных лимузина. Софи Лорен, Витторио де Сика и их спутники сели в машины. Радостно возбужденная, смеющаяся и шумная толпа обступила их. Неуверенными шажками фрау Готтесдинер засеменила со мной на почту. Тяжелый сверток я у нее отобрал. Но пальцы ее все еще сжимали мое запястье.