12
Конечно, это не был мой отец.
Мой отец умер от уремии в Нью-Йорке в 1941 году. Значит, этот человек не мог быть моим отцом. Извините меня, дорогой профессор Понтевиво, что я так выразился. И не упрекайте меня в погоне за эффектом. Просто я не нашел другого способа выразить, что я почувствовал в ту октябрьскую ночь, помертвев от страха: мой отец заглядывает в окно машины.
В общем, этот человек удивительно походил на моего отца. Когда отец бросил нас с матерью и сбежал с танцовщицей, мне было четыре года, а ему – тридцать восемь: настоящий красавец – актер с блестящими черными глазами, ослепительной улыбкой и маленькими усиками. Он всегда одевался на французский манер, и на его красивой овальной голове с короткими черными волосами обычно торчал черный берет.
Матери всегда приходилось заботиться о нас троих, как-то выкручиваться, чтобы на столе была еда, а в печи уголь. Для моего отца никаких проблем не существовало. Он всегда был любезен, шутил, флиртовал со всеми дамами и уклонялся от какой бы то ни было ответственности. О, как я обожал отца! Он часто приносил мне сладости, которые мать, вечно дрожавшая над каждым центом, не могла мне купить. Особенно я любил пирожные под названием «медвежья лапа», поэтому отец обычно покупал мне именно их. И однажды мать сказала мне, плача: «Ты любишь его больше, чем меня, потому что он проносит тебе «медвежьи лапы». Я приношу тебе только хлеб».
Потом отец бросил нас. У матери случился паралич лица. Я видел, как она надрывалась, работая капельдинершей, уборщицей, разносчицей газет. Но ведь надрываться ей пришлось по вине отца! И я возненавидел отца. Хотя в глубине души я все равно восхищался им до самой его смерти. Он всегда делал только то, что хотел. Он был такой обаятельный! Еще за несколько месяцев до смерти женщины буквально вешались ему на шею, он мог взять себе в любовницы любую, какую бы захотел, – в свои пятьдесят шесть. Он не появился на нашем горизонте, когда мы с матерью разбогатели. Не пытался примазаться к нам, хотя, как мы знали, дела его шли из рук вон плохо. Нет, для этого он был слишком горд!
На похоронах матери я его увидел: он стоял поодаль от всех. Как должен был бы я его ненавидеть теперь, когда мама умерла. Ненавидеть? Наоборот. Теперь, когда мамы не было, мне казалось, не было и причины его ненавидеть. Я попытался заговорить с ним. Но у него характер был потверже, чем у меня: он резко повернулся и ушел.
А у меня вообще никакого характера не было. В последовавшие затем годы я много раз приглашал его пожить со мной в Пасифик-Пэлисэйдс, в моем мавританском дворце, где я остался один на один со слугами. Он отказался: «Знаешь, Питер, я больше всего ценю свою свободу». А мне так хотелось произвести на него впечатление своим богатством, своей славой. Больше, чем на кого-нибудь другого. Знаю, мне это не удалось.
«Моему сыну чертовски везет», – говорил он всем и каждому. А когда кто-то заметил, что я, наверное, и чертовски талантлив, он ответил с улыбкой: «Ребенок – это ребенок, а не актер». Мне передали его слова, и я помню их до сегодняшнего дня.
Наверняка он считал себя самого великим актером, мой красивый отец. Но никогда об этом не говорил. Время от времени он приезжал ко мне в Пасифик-Пэлисэйдс и был всегда остроумен и приветлив, но держался на расстоянии. И всегда вскоре уезжал, гордый и улыбающийся. Каждый месяц я переводил деньги на его счет в одном из нью-йоркских банков – он жил там и исполнял небольшие роли на радио. Мы писали друг другу, говорили по телефону, иногда виделись. Он привозил с собой молодых женщин – каждый раз новых. Все они, по-видимому, боготворили моего отца. А он только посмеивался над ними. Он надо всем посмеивался. И ничего не принимал близко к сердцу, в том числе и меня. «Дорогой мой мальчик», – говорил он мне – так же, как говорил: «Бедная моя жена». И когда он умирал, около него была какая-то молодая девушка, а не я, его сын, давно забывший, сколько горя он причинил моей матери. С каждым годом моя память хранила все более светлый образ изящного черноволосого мужчины в берете, который мог носить все что угодно – самые дорогие костюмы или старое тряпье, – но всегда выглядел джентльменом.
И человек, что склонился к окну моей машины и сказал «Добрый вечер», обладал той же небрежной элегантностью, теми же чертами лица и носил такой же берет.
Голос его звучал мягко и низко, немного несмешливо. Тут я понял, почему он показался мне по телефону таким знакомым. Я ответил:
– Добрый вечер, доктор Шауберг.
– Разрешите взглянуть на ваш паспорт?
Я протянул ему паспорт, и он подошел к горящему подфарнику. Уму непостижимо, до чего же он был похож на моего отца! На нем было потертое пальто, воротник поднят. Потом он вернулся к окну.
– Итак, чего вы хотите?
– Этого я не могу вам сказать здесь, на дороге.
– Либо вы скажете это здесь, на дороге, либо вообще не скажете, мистер Джордан. – (Таким тоном мой отец говорил мне «Дорогой мой мальчик».) И, конечно, он был прав. Ему нужно было сразу узнать, чего я хочу, прежде чем позволить мне хотя бы одним глазком заглянуть в его мир.
– Я болен. Послезавтра меня будет обследовать врач страховой компании, курирующей кинобизнес. Не можете ли вы за оставшееся время привести меня в такое состояние, чтобы я благополучно прошел это обследование?
– На что вы жалуетесь?
– Сердце. Печень. Кровообращение.
– Вы много пьете, дорогой мистер Джордан?
– Да.
– В Германии вас уже обследовал какой-нибудь врач? На этот вопрос мне было несложно ответить.
– Нет, – ответил я. – Только в Америке.
– Вы лжете.
– Я говорю правду, – солгал я.
Он заколебался. Я помог ему:
– Неужели вы полагаете, что я настолько не в своем уме, что собираюсь обмануть страховую компанию после того, как прошел обследование в Германии?
Это подействовало.
– В тот момент, когда у меня возникнет малейшее подозрение в обратном, я прекращу лечение.
– Хорошо.
Эта Наташа Петрова через два дня улетала в Африку на пять лет. Иначе я бы и в самом деле не стал рисковать.
– У вас есть деньги?
– Да. – Я показал ему пачку банкнотов. Он обошел машину – потертое пальто развевалось на ветру, старые брюки пузырились на коленях, ботинки были в грязи. Он открыл дверцу и сел радом со мной. По кладбищу все так же носились сухие листья, ветки, венки.
– Поезжайте через город. Потом сразу же резко сверните направо. Что в этой сумке?
– Виски.
– Как кстати. Разрешите, я себе налью.
13
Высокие проволочные заграждения вместе с бетонными столбами валялись на земле. За ними виднелись остовы построек барачного типа. В них не было уже ни окон, ни дверей, ни крыш. Дороги заросли травой. Я увидел сломанные флагштоки, сторожевую вышку, темным силуэтом вырисовывающуюся на освещенном луной небе, и строевой плац с потрескавшимся бетонным покрытием.
– Вы здесь живете?
– Здесь я принимаю пациентов, дорогой мистер Джордан.
Все это происходило четверть часа спустя. За Райнбеком мы свернули с плохого шоссе и выехали полевой дорогой прямо в поле. Два раза я заметил покосившиеся дорожные указатели. На одном было написано ДО КУРСЛАКА 6 км, на другом – ДО НОЙЕНГАММЕ 17 км.
Мы ехали вдоль прудов, потом какое-то время – по берегу шумной, вспенившейся Эльбы. И теперь стояли перед разрушенными воротами брошенного лагеря. Я увидел караульное помещение, постовые будки, дощатые стены.
– В Райнбеке у меня есть номер в «Золотом якоре», – сказал Шауберг, выходя из машины. – Но работаю я только здесь. Из разговора с Гецувайтом вы поняли, что случается, если не разделять эти вещи. Сейчас нам придется несколько минут пройтись пешком. Я возьму вашу сумку.
При лунном освещении лагерь казался призрачным, словно привиделся мне в страшном сне. Мы шагали по чавкающей грязи луга. Бараки тянулись нескончаемо – лагерь тут был огромный. Я увидел группы сосен, маленькое озерцо, взорванный бункер. Черными дырами зияли оконные проемы гниющих деревянных строений. Шауберг шел быстро. Я с трудом за ним поспевал.