Одна из дверей распахивается, на пороге появляется мужчина в засаленной майке, он что-то жует, не закрывая рта.
Икс.
Он или нет?
Отбиваясь от собак, мы движемся вперед. Нет, не Икс, это исключено. Исключено, потому что… потому что если это он, то продолжать расследование невозможно. Еще с немцами мы как-нибудь справились бы. Но с этими людьми – точно нет. Остается надеяться, что она прошла дальше. И действовать, исходя из этого.
Под пристальными взглядами людей и лай собак мы медленно продвигаемся вперед и наконец сворачиваем за угол, откуда нас уже не видно. Я уверен, что Кита тоже посещала та невероятная мысль, но ни один из нас о ней не обмолвился.
Мы снова усерднейшим образом обследуем каждый прогал в зеленой чащобе по обе стороны дороги. Проходим наполовину высохший пруд, куда мы раньше ходили за головастиками, потом небольшой заброшенный меловой карьер и луговину, на которой валяются сломанные повозки и бороны, уже изрядно заросшие бурьяном. Здесь проулок бесследно растворяется в огромном пустыре, лишенном всякой растительности; акр за акром тянется земля без деревьев и злаков, до войны размеченная под строительство, а потом заброшенная. Теперь на пустоши буйствуют сорняки. От планировавшихся тут проспектов и тупиков, круговых развязок и разворотов нет и следа – как от колесных гаек, исчезнувших с машины Китова отца, и от много чего другого. Война же идет.
– Куда теперь? – робко спрашиваю я, все еще не решаясь говорить во весь голос.
Кит оглядывает пустынное бурьянное море. Единственные признаки жизни – крохотные фигурки, копошащиеся на одном-двух дальних островках среди зеленых заплат огородов. С другой стороны далеко-далеко, словно невысокие утесы едва различимой суши, виднеются последние дома незавершенных улиц: там строительство и оборвалось. Нам приходится довольствоваться предположением, что откуда-то оттуда некий человек из ночи в ночь ходит по этому лунному ландшафту, чтобы проверить, нет ли чего нового в ящике из-под крокетного набора, и что мать Кита сейчас прошла точно по тому же маршруту, только в обратном направлении.
Но где именно у них причал на этом бескрайнем берегу?
– Наверняка тут есть тропка, – бормочет Кит.
Мы шарим в пыли там, где обрывается проулок. Между кустиков жесткой травы всюду проглядывает растрескавшаяся земля, точь-в-точь как лысина моего отца сквозь редкие пучки волос, – так что тропки есть везде и нигде. Мы здесь уже на краю света, и нас обоих вновь посещает одна и та же невероятная мысль: надо вернуться туда, где она точно проходила, причем в последнюю очередь. Надо вернуться к «коттеджам».
Тем не менее мы мешкаем в этой невыразительной, безликой местности за пределами Закоулков. Ни один из нас не проронил ни слова про «коттеджи»; однако я знаю наверняка, что Киту идти туда тоже нож острый, потому что там даже у него ни на что не хватит смелости.
Место, в котором мы находимся, в обиходе называют «Сараи», хотя ни одного сарая тут нет; среди поросшего чертополохом запустения кое-где виднеются только кирпичные фундаменты и сплющенные листы рифленого железа – все, что осталось от давным-давно развалившихся ферм. Но и эти последние их следы начинают исчезать под дружной порослью бузины и россыпью битых эмалированных тазов с продавленными днищами. В прошлом году где-то здесь решил перезимовать один бездомный старый бродяга, но Норман Стотт утверждает, что его забрали в полицию. Мы копаемся среди старых кастрюль и сковородок, оттягивая возвращение к «коттеджам». Подобрав с земли камешек, Кит швыряет его в закопченный чайник, что валяется среди кустов бузины возле низкой полуразрушенной кирпичной кладки. В полной тишине чайник отзывается громким звяканьем. Подражая другу, я тоже подбираю камешек и швыряю, но чайник молчит. На время мы нашли себе занятие. Кит бросает еще один камешек и попадает в цель. Я тоже бросаю – мимо.
В кустах какое-то движение. Кит, собиравшийся метнуть в чайник третий камень, опускает руку.
– Старый бродяга вернулся, – шепчет он.
Мы ждем. Больше никакого движения не заметно. Кит запускает камешком в бузину. И попадает в другой металлический предмет – по звуку во что-то более крупное и не такое полое, как чайник. Наверное, в лист старого рифленого железа, их тут полно валяется.
Кит крадется поближе. Я крадусь за ним.
Среди нескольких рядков щербатой кирпичной кладки виднеются ступени. Они ведут вниз, под землю, – то ли в тайный ход, то ли в остатки подвала. Кто-то накрыл кладку железными листами; получилось нечто вроде кровли.
– Он там, внизу, – шепчет Кит. – Я его слышу. Я прислушиваюсь, но откуда-то из-за деревьев доносится лишь внезапный перестук колес: это электричка прошла наконец длинную выемку позади дома Макафи. От этого бесцеремонного, буднично-равнодушного громыхания сумрачный лес кажется еще угрюмее. В нос ударяет кисловатый, отдающий кошачьей мочой запах бузины, и сразу невольно вспоминается податливая мягкость ни на что не пригодной бузинной древесины: в костре она не горит, а стоит попытаться что-нибудь из нее сделать, тут же ломается в руках. И бузина еще претендует называться деревом! Почему-то кажется, что ее оскорбительно низкое положение в иерархии деревьев странным образом соответствует тому унылому запустению, каким в конце концов завершается знакомый мир за пределами Закоулков. Мы прошли путь от высшей точки до низшей. От героев, чьи фотографии в серебряных рамках стоят у Хейуардов на почетных местах, мы спустились по социальной лестнице нашего Тупика: от Берриллов и Джистов к нам; от нас к Стибринам; а от убожества «коттеджей» и их жалких обитателей – еще ниже, к всеми отвергнутому старику, что укрывается под железным листом в вонючих зарослях бузины и не имеет даже паршивой шавки, чтобы тявкнула в его защиту. Даже «база», чтобы сходить в уборную.
И куда же он ходит? Наверное, прямо на землю, как звери. Я слышу тяжелый запах испражнений, мешающийся с запахом бузины. Чую, как расползаются оттуда микробы.
Стук колес уже замер вдали. И теперь я действительно что-то слышу. Кашель. Тихий, приглушенный кашель. Старик изо всех сил сдерживает его, чтобы мы не услышали. Боится. Боится Кита, боится меня. Вот как низко стоит он в человеческой табели о рангах.
И тут после проявленного в Закоулках малодушия я чувствую прилив храбрости. Оглядываюсь, ища орудие, с помощью которого я мог бы еще чуточку напугать бродягу.
– Ты что? – шепотом спрашивает Кит.
Я не отвечаю. Молча подхожу к груде старых кастрюль и сковородок, молча вытаскиваю гнутый ржавый железный прут. На этот раз руководить операцией буду я. И покажу Киту, что не он один умеет придумывать планы и разрабатывать программы действий.
Я дотягиваюсь прутом до рифленого железа и легонько стучу по листу у старика над головой. Негромкий кашель мгновенно смолкает. Бродяга готов скорее задохнуться, чем выдать себя.
Я стучу снова. Тишина.
Оглядевшись, Кит находит посеревшую от старости деревяшку, похожую на обломок заборного столба, и в свою очередь стучит по рифленому листу.
Тишина.
Я стучу. Потом Кит. Ответа нет как нет. Старик по-прежнему сидит там, затаив дыхание.
Я со всей силы бахаю прутом по железному листу. Кит тоже бахает своей деревяшкой. Мы барабаним по железу, пока на нем не появляются вмятины. От грохота голова гудит, как котел, зато уже не надо размышлять над весьма неубедительным результатом нашей экспедиции и над перспективой возвращения в Закоулки. Грохот заполняет бесплодную ширь, в нем бушует человеческая решительность и энергия.
Если здесь шум стоит оглушительный, то каково же там, внизу, под железным листом? При этой мысли меня неволько разбирает смех. То-то будет потеха, когда перепуганный насмерть старик выскочит из своего укрытия! А мы сразу удерем в Закоулки.
Старик, однако же, из берлоги не вылезает, и в конце концов, обессилев от смеха, мы вынуждены бросить свое развлечение.