Я лежал на полу с горгульей на груди, а еще через пару мгновений я уже спал.
Когда я проснулся, часа через три, дверь в ее спальню по-прежнему была заперта, а на улице было еще темно. Я дополз до ванной и заблевал весь унитаз, и пол, и разбросанное белье, которое я вытащил из корзины. Потом я поехал домой.
Не помню, что я сказал жене. Может, она ничего не спросила. Потому что есть вещи, о которых лучше не знать. Не спрашивай и не получишь ответа – примерно так. Может быть, Кэролайн что-то съязвила насчет рождественских пьянок. Не помню.
Я больше ни разу не был в той квартире в Баттерси.
Несколько раз мы случайно встречались с Бекки на улице, в метро или в Сити. Эти встречи всегда проходили неловко. Она была нервной и скованной – и я, без сомнения, тоже. Мы говорили друг другу «Привет», она поздравляла меня с очередным достижением – я направил свою энергию на работу и создал империю виртуальных развлечений (как частенько ее называли), хотя скорее не империю, а мелкое княжество музыки, театра и интерактивных приключений.
Иногда я знакомился с женщинами – умными, красивыми, замечательными женщинами, в которых я мог бы влюбиться, которых мог бы любить. Но я их не любил. Я вообще никого не любил.
Сердце и разум: я все-таки слушался разума и старался не думать о Бекки, убеждал себя, что не люблю ее, что она мне не нужна, что я о ней даже не вспоминаю. Но когда я все-таки думал о ней, вспомнил ее глаза, ее улыбку – мне было больно. Боль разрывала мне грудь. Острая, ощутимая, настоящая боль внутри. Словно кто-то впивался мне в сердце когтями.
В такие мгновения мне представлялось, что я ощущаю в груди крошечную горгулью. Холодная, словно камень, она обернулась вокруг моего сердца и защищает меня, пока боль не пройдет, пока не вернется полная бесчувственность. А когда я уже ничего не чувствовал, я опять возвращался к работе.
Прошли годы: дочери выросли и уехали из дома, поступили в колледж (одна – на севере, другая – на юге, мои не совсем одинаковые близняшки), и я тоже ушел из дома, оставил его Кэролайн, а сам перебрался в большую квартиру в Челси и стал жить один, и был если не счастлив, то хотя бы доволен.
А потом было вчера. Дело близилось к вечеру. Бекки заметила меня первой, в Гайд-парке. Я сидел на скамейке, читал книжку на теплом весеннем солнышке, и она подбежала ко мне и прикоснулась к моей руке.
– Не забыл старых друзей? – спросила она. Я оторвался от книжки.
– Здравствуй, Бекки.
– Ты совсем не изменился.
– Ты тоже.
В моей густой бороде поселилась серебристая седина, волосы на голове изрядно поредели. А она превратилась в элегантную женщину «за тридцать». Но я сказал правду. И она – тоже.
– Ты добился успеха, – сказала она. – О тебе пишут в газетах.
– Это значит лишь то, что мои рекламщики не зря получают зарплату. А ты чем сейчас занимаешься?
Она стала директором пресс-службы одного из независимых телеканалов. Сказала, что очень жалеет, что бросила сцену. Теперь она бы наверняка получила место в одном из театров Уэст-Энда. Она провела рукой по своим длинным темным волосам и улыбнулась, как Эмма Пил, и я бы пошел за ней хоть на край света. Я закрыл книжку и убрал ее в карман.
Мы шли через парк, держась за руки. Весенние цветы кивали нам крошечными головками – желтыми, белыми и оранжевыми.
– Как у Вордсворта, – сказал я. – Желтые цветы.
– Нарциссы, – сказала она. – У Вордсворта были нарциссы.
Была весна, мы гуляли в Гайд-парке и почти сумели забыть, что нас окружает огромный город. Мы купили мороженое – два рожка с холодными сладкими разноцветными шариками.
– У тебя кто-то был? – спросил я, как бы между прочим, облизывая мороженое. – Ну, тогда. Ты меня бросила ради кого-то другого?
Она покачала головой.
– Просто ты начал становиться каким-то уж очень серьезным. Вот и все. И я не хотела разбивать семью.
Позже, уже совсем вечером, она повторила:
– Я не хотела разбивать семью. – Она потянулась, лениво и томно, и добавила: – Тогда. А теперь мне все равно.
Я не стал говорить ей, что я развелся. Мы поужинали в японском ресторанчике на Грик-стрит, взяли суш и сасими и большую бутылку сакэ – согреться и напоить вечер мягким сиянием рисового вина. Потом мы поехали ко мне, на такси золотистою цвета.
Вино разлилось светлым теплом в груди. У меня в спальне мы целовались, обнимались и смеялись, как дети. Бекки внимательно рассмотрела мою коллекцию компактов, поставила «The Trinity Sessions» «Ковбой Джанкис» и стала тихонечко подпевать. Это было несколько часов назад, но я не помню мгновения, когда Бекки разделась. Зато я помню ее грудь – по-прежнему очень красивую, хотя уже и не такую упругую, как тогда, когда ей было двадцать, – и возбужденные темно-красные соски.
Я слегка растолстел за прошедшие годы.
Она осталась такой же стройной.
– Ты мне сделаешь языком? Там, внизу? – прошептала она, когда мы легли на кровать, и я сделал, что она просила. Ее пурпурные, ненасытные, гладкие нижние губы жадно раскрылись навстречу моему рту, ее клитор набух под моим языком, и мой мир переполнился солоноватым вкусом ее естества, я лизал ее, и сосал, и дразнил языком и покусывал зубами на протяжении, как мне казалось, бессчетных часов.
Она кончила, один раз – тело дернулось, словно в спазме – под моим языком, а потом она притянула меня к себе, лицом к лицу, и мы целовались, а потом она направила меня в себя.
– У тебя всегда был такой большой член? – спросила она. – И тогда, пятнадцать лет назад?
– Да, наверное.
– М-м-м...
Спустя какое-то время она сказала:
– Хочу, чтобы ты кончил мне в рот.
И уже очень скоро я сделал так, как она хотела.
Потом мы долго лежали – просто лежали, даже не прикасаясь друг к другу, – и она спросила, первой нарушив молчание:
– Ты меня ненавидишь?
– Нет, – ответил я сонно. – Раньше – да. Я ненавидел тебя много лет. И любил.
– А теперь?
– Нет, я тебя не ненавижу. Все прошло. Улетело в ночь, как воздушный шарик.
Я понял, что говорю правду.
Она прижалась ко мне.
– До сих пор не могу поверить, что я отпустила тебя тогда. Я не повторяю ошибки дважды. Я люблю тебя.
– Спасибо.
– Не «спасибо», дурак. Скажи: «Я тоже тебя люблю».
– Я тоже тебя люблю, – отозвался я сонным эхом и поцеловал ее в губы, все еще липкие и влажные.
Потом я заснул.
Во сне я чувствовал, как что-то шевелится у меня внутри: что-то сдвигается и изменяется. Холод камня, целая жизнь беспросветной тьмы. Что-то рвалось, что-то билось, как будто сердце ломалось на части. Мгновение предельной боли. Чернота, странность, кровь. Наверное, серый рассвет – это тоже был сон. Я открыл глаза, вырвавшись из одного сновидения, но еще не совсем просыпаясь. Моя грудь была вскрыта, темный разрез проходил от пупка до шеи, и огромная бесформенная рука, пластилиново-серая, погружалась внутрь, мне в грудь. В каменных пальцах запутался длинный черный волосок. Я наблюдал, как рука уходит в разрез на груди – так насекомое прячется в щель, когда в помещении включают свет. Я смотрел, сонно щурясь, и это было так странно, но то, как спокойно я воспринимал эту странность, лишний раз подтверждало, что это просто еще один сон, разрез у меня на груди затянулся, исчез без следа, и холодная рука сгинула навсегда. Мои глаза вновь закрылись. На меня навалилась усталость, и я сорвался обратно в умиротворяющую темноту, пропитанную ароматом сакэ.
Наверное, мне снилось что-то еще, но этих снов я не запомнил.
Я проснулся, уже по-настоящему, буквально через пару минут. Солнце светило мне прямо в лицо. Я проснулся один, рядом не было никого. Только алый цветок лежал на подушке. Сейчас я держу его в руке. Цветок похож на орхидею, хотя я не особенно разбираюсь в цветах. И еще у него странный запах: солоноватый и женский.
Наверное, его оставила Бекки, когда уходила. Пока я спал.
Уже совсем скоро мне надо будет вставать. Вставать с этой постели и продолжать жить.