— Сердце? — рявкнул он. — Что происходит с дамой?
Я опешил: неужели издевается?
— Дама рожает! — ответил я. — И спешит в больницу!
— Всё равно неправ, — распрямился толстяк. — Родить она может и не успеть: такой ездой ты её угробишь! И других тоже! Такою ездой как раз и гробят! Я родом из Техаса, а у нас в Техасе большинство умирает не в больнице, а в машине…
Я окинул его взглядом и подумал, что есть люди, которых невозможно представить детьми: рождаются сразу взрослыми и грузными, как быки. С обозначением имени на нагрудной планке. Этот родился сразу капитаном Куком. И ещё я вспомнил, что, как мне говорили, техасцы — это потомки индейцев, которые трахались с быками.
— Что же будем делать, капитан Кук?
— Выпишем штраф! — промычал он и зашагал к джипу.
Как только капитан Кук скрылся в джипе, меня осенило, что, быть может, он притворился, будто не видел гроба, ибо в присутствии трупа людям положено изменяться, возвращаться к человеческому в себе — тогда как он находился на службе. А служба — это как раз уход от человеческого…
Столкновение со смертью напоминает, что мир полон не вещей, подумал я, а их отсутствия…
47. Мир полон отсутствия вещей
Так сказал мне в присутствии мертвеца Бобби Ашуров, дагестанский хахам в каракулевой папахе. О нём ходила слава мудрейшего из татов, — горских иудеев. А было это в махачкалинской синагоге на улице Ермошкина.
В Дагестане я оказался когда ездил по Союзу фотографируя еврейскую старину. Ходилось мне там уверенно: таты сбегались к объективу, как дети к волшебнику. Не боялись они и властей. Гордились, например, что на зло ей не отказываются от мазохистских еврейских обычаев, — от многодневного поста, обострявшего всеобщий психоз, или от омовения трупа перед тем, как свалить его в землю на откорм гадам.
Охотнее всех позировал Бобби. Правда, только левым боком, ибо правый глаз у него косил, из-за чего он ещё больше походил на мошенника. Пил водку не лучше меня, но систематичней: в утреннюю молитву, в вечернюю и в ночную. Учил, будто прежде, чем открыть в молитве душу, её следует оградить от дьявола, который бессилен перед настойкой из виноградных отжимков.
Поил ею меня щедро. Надеялся, что я прославлю его уже и на Западе, а он совместно с этим Западом спасёт потом всю татскую культуру, хотя и не мог объяснить — для чего её надо спасать. От чего — не знал тоже.
Позировать он предпочитал в действии, а потому приглашал к себе не в минуты размышлений о будущем, а при заклании птицы.
Бобби считался состоятельным человеком: держал во дворе пятьдесят двух кур — на весь год. По одной — на обед в каждую пятницу. Перерезал же он всех при мне ровно за три недели. Причём, нарушая закон, резал их медленно, чтобы не испортить мне кадра. Требовал снимать его и при частом пересчёте денег, которых у него были две кипы высотою в папаху. И которые он копил на два экстремальных случая: если надумает двинуться из Дагестана в Израиль и если не надумает.
Хотя таты были мне рады, через несколько дней я начал скучать. Бобби, тем не менее, не позволил мне покинуть Махачкалу, пока не покинул мир его умиравший от рака троюродный брат, тоже Бобби Ашуров, и пока я не заснял на плёнку «для Запада» ритуал омовения его останков.
Дожидаясь кончины родственника, хахам развлекал меня юными танцорками из местного ансамбля. Присылал их мне в гостиницу каждый день по одной с запиской, в которой просил «осчастливить девушку мастерским снимком с ракурсом».
Танцорки были все жирные, белые и глупые. Я сразу же раздевал их, раскладывал на койке и не знал — с чего начинать. Наскучило это быстро — но без танцорки не вышло и дня. Не вышло не столько из уважения к хахамову гостеприимству, сколько из горького желания преодолеть сюрреальность дагестанской скуки.
Что же касается девушек, те возмущались, не дождавшись от меня ни «мастерского снимка с ракурсом», ни даже умного слова. И мстили мне тем, что в постели вели себя отсутствующе. Как если бы не соображали что же я с ними проделывал.
Омовение трупа состоялось в синагогальной пристройке. Тёмной, как преисподняя. Пришлось работать со вспышкой, заряжавшейся медленно и доставлявшей хахаму беспокойство. С металлической кружкой в одной руке и с флаконом американского шампуня против перхоти «Хэд Энд Шолдэрз» в другой, Бобби Ашуров гордо стоял в профиль над костлявым трупом тёзки и при вспышках морщил лицо в потешной гримасе, выражавшей одновременно скорбь по случаю неожиданной утраты родственника и полное согласие с небесным судом.
Рядом с собой он держал внука, которому поручил растирать мертвеца иглистой мочалкой. В отличие от деда, тот не умел изображать на лице ничего кроме замешательства. Между вспышками Бобби развлекал меня анекдотами из дагестанского быта и, подавая пример, сам же над ними хохотал. Стоило мне, однако, вскидывать к глазам аппарат, он осекался и принимался скорбеть.
Процедура длилась около часа — и хахам нервничал ещё и потому, что я не смеялся. Во-первых, я не понимал дагестанского юмора, а во-вторых, испытывал технические трудности — не успевал подловить в кадр струю зелёного шампуня, который Бобби сливал на труп чересчур экономно.
Наконец, когда мальчишка, по словам хахама, затёр мертвеца до дыр, а мне удалось схватить вспышкой пунктирную струйку дефицитного мыла против перхоти, — понравился и анекдот.
Красная Шапочка спросила в Дагестане у переодетого Волка: «Бабушка, а к чему тебе огромные глазки?» Волк ответил как положено. «А огромные ушки?» Волк отозвался опять же как в сказке. «Бабушка, а зачем тебе такой огромный носик?» Тут уже Волк оскорбился: «Слушай, манда, прикуси язык и взгляни на свой собственный рубильник!»
Я расхохотался и очень этим обрадовал Бобби. А мальчишка, вконец растерявшись, швырнул мочалку на труп с огромным носиком и убежал прочь.
— Молодец! — похвалил его хахам. — Понимает, значит, что мир полон отсутствия вещей…
48. Всё в мире уже было кроме того, что ещё будет!
— Чего ты там ржёшь? — спросил вдруг капитан Кук.
— Написал? — хохотал я. — А подписаться не забыл?
Я забрал квитанцию, завёл мотор и, трясясь уже вместе с пикапом, поехал дальше. Потом взглянул на часы и помрачнел: Семь!
Тревогу усугубил бензомер: стрелка заваливалась уже влево за нуль. Худшее, между тем, было впереди, у тоннеля: за пол мили до въезда в него началась пробка, и пришлось резко сбить скорость.
Гроб с Нателой скрипнул по железному настилу в кузове и съехал в сторону. Я подправил его к центру и поехал ещё медленней.
В красной сверкающей «Альфе» рядом с моим дребезжащим пикапом сидел коренной американец, а на облучке за ним валялся белый пёс, которому было не только тесно в импортном автомобиле, но и скучно, несмотря на то, что его ублажал Лучиано Паваротти.
Коренной американец предложил мне очень долгий взгляд.
— Что? — крикнул я ему в недоумении.
Американец выключил радио:
— Застряли на полчаса! — и блеснул маниакально белыми зубами под рыжим начёсом усов.
Я кивнул головой, но усач не отвёл глаза:
— Мы знакомы? — и поправил на шее голубой шарф.
Догадавшись, что он — под стать шарфу — из голубых, я придержал свою машину и не позволил ему пристроиться ко мне сзади.
Манёвр не избавил меня от беспокойства: голубой коренной американец подставился мне красным начищенным задом и, пялясь в зеркало над головой, не сводил с меня взгляда. Настроение у меня было скверное, хотя время от времени я, в свою очередь, посматривал на себя в зеркало и — к своему полному непониманию — прихорашивался.
Как же так?! — возмущался я. — Строит глазки мужикам, а обзавёлся заморским мотором! Тогда как у меня — туберкулёзный «Додж»! В Америке нет равенства! Свобода — да, а равенства ни хрена! Но без равенства не бывает и подлинной свободы — только произвол, вседозволенность и взаимонаплевательство!