6. Жадная открытость приступам счастья
В отличие от других свидетелей, Даварашвили считал, что в глазах Нателы застыло не спокойствие, а меланхолия, то есть душевная истерия, поражающая волю и навевающая чувство полной неспособности разобраться в собственных желаниях. У некоторых людей, объяснил он, переход от существования к его осмыслению резко замедляется, — и тогда ими овладевает меланхолия, истерическое состояние души, лишенной воли. Он сказал ещё, что от этого не умирают, а поэтому — одно из двух: либо женщина страдала не описанной формой меланхолии, либо причиной смерти оказался иной недуг. Который можно распознать лишь при исследовании трупа.
Залман, между тем, настоял, чтобы Нателу не отвозили в морг, поскольку никому из петхаинцев не хотелось начинать первые в общине похороны с кощунства, чем, по всеобщему мнению, являлось кромсание трупа. Начальник участка охотно согласился с беженцами и — за отсутствием у Нателы родственников в Америке — попросил Залмана вместе с доктором расписаться в том, что смерть госпожи Элигуловой, «ненасильственная», не вызывает у общины подозрений в убийстве.
Залман предложил провести последнюю панихиду во дворе синагоги, как было принято в Грузии. Петхаинцы поддержали его не из любви к усопшей, а из брезгливости к местным обычаям. В частности — к траурным обрядам в похоронных домах, напоминающих, дескать, магазины ненужных товаров, где все торговцы, опрысканные одним и тем же одеколоном, расхаживают в одинаковых чёрных костюмах с атласными лацканами и с одинаковою же угодливой улыбкой.
Любви к Нателе никто из петхаинцев не испытывал, и у большинства сложилось твёрдое мнение, что её ранняя кончина явилась запоздалым небесным наказанием за постоянные прегрешения души и плоти. То есть — за постоянное земное везение и успех. Мужчин раздражало в ней её богатство и полное к ним пренебрежение. Женщины не прощали ей не столько красоту и эротическую избыточность, сколько скандальную независимость и жадную открытость приступам счастья.
Натела Элигулова была ярким воплощением тех качеств, которые среди петхаинцев — да и не только — сходили за пороки по причинам непонятным, ибо к этим порокам все тайно и стремятся. Причём, про себя все называют их не источником грядущих бед, а уже состоявшимся вознаграждением, в результате чего получается, что награда за многие пороки заключается в самих тех вещах, которые испокон веков и именуются как раз пороками. Тем более, что для общества достоинства людей порой опаснее их пороков.
Хотя, например, петхаинцы твердили, будто материальный избыток развращает душу и является грехом, они не умели забыть другого: Бог награждает богатством именно Своих любимцев, список которых, правда, не может не отвращать от небес. Другой пример. Хотя любовный разврат есть порок, любовная утеха — это удовольствие, то есть награда, и развратным, значит, является тот, кому за какие-то достоинства Господь пожаловал больше удовольствий. Так же и с надменностью: это — грех, но Бог даёт её тому, кто достаточно силён чтобы ни от кого не зависеть.
Натела знала, что земляки робели в её присутствии, а женщины перед ней заискивали и, стало быть, её проклинали, но защищалась она от них просто: избегала с ними встреч и носила на шее предохранительный амулет из продырявленного камня на шнурке. Защищалась и от самой себя: все свои зеркала, даже в пудреницах, покрывала паутиной, в которой застревают любые проклятия. Опасалась, что, заглядывая в зеркало и поражаясь каждый раз своей необычной привлекательности, она сама может вдруг сглазить себя, если ненароком — что бывает со всеми людьми — помыслит о себе как о постороннем человеке.
7. Жуткий зверь, отключающий память о жене
Вера в паутину досталась Нателе от матери Зилфы, искусной толковательницы камней, которые, подобно паутине, не только не боятся времени, но, как считалось раньше, таят в себе живые силы — потеют, растут, размножаются и даже страдают, а царапины, поры и дырки на них являются лишь следами хлопотливой борьбы со злыми духами. Зилфа скончалась в таком же молодом возрасте в тбилисской тюрьме, куда власти отправили её за «развращение народного сознания».
Следуя советам моего отца, муж её, Меир-Хаим Элигулов, Нателин родитель, недоучившийся юрист и популярный в городе свадебный певец, сумел доказать на суде, что, практикуя древнее искусство, Зилфа, если и грешила против власти, то — по душевной простоте, из любви к людям и ненависти к дьяволам. Присудили ей поэтому только год, но выйти из тюрьмы не удалось: за неделю до её освобождения Меир-Хаим получил уведомление, будто в камере его жену постигла внезапная, но естественная смерть, чему никто не поверил, ибо тюремные власти не выдали трупа и захоронили его на неназванном пустыре.
Петхаинцы ждали, что Меир-Хаим тотчас же сойдётся с одной из своих многих любовниц, но он удивил даже моего отца, который, как прокурор и поэт, обладал репутацией знатока человеческих душ. Меир-Хаим слыл самым распутным из петхаинских гуляк. По крайней мере, в отличие от других, он не пытался скрывать свою неостановимую тягу к любовным приключениям. Это его качество, вместе с будоражащей внешностью — влажными голубыми с зеленью глазами, широкими скулами, сильными губами и острым подбородком — досталось в наследство дочери. Говорили ещё, будто Зилфа не возражала против эротической разнузданности мужа.
Возражали — правда, всуе — её родственники. Не исключено — из зависти. Утратив терпение, они приволокли как-то Меир-Хаима к моему отцу, служившему в общине третейским судьёй, и пожаловались, что зять позорит не только Зилфу и её родню, но и весь Петхаин, ибо не умеет сопротивляться даже курдянкам. Отец мой рассмеялся и рассудил, что если кому и позволено страдать из-за эротической расточительности зятя, — то не родне и не Петхаину, а одной только Зилфе. Поскольку же она не страдает, никаких мер против Меир-Хаима принимать не следует; тем более что, согласно признанию самого певца, любит он до беспамятства только жену и каждый раз изменяет ей по глупейшей причине: при виде красоток в нём, оказывается, встаёт на дыбы какой-то жуткий зверь, затмевающий ему рассудок и отключающий память о жене.
Когда Меир-Хаим объявил об этом во время третейского суда, отец мой рассмеялся ещё громче, но, к удовольствию истцов, наказал обвиняемому завязывать на указательном пальце красную бечёвку, которая в критический момент напомнила бы ему о Зилфе и удержала от измены. Не согласившись с формулировкой своей слабости как «измены», певец, тем не менее, обещал не выходить из дому без бечёвки. Обещание сдержал, но бечёвка не спасала: жуткий зверь оказывался всякий раз ловчее него, и Меир-Хаим, поговаривали, сам уже сомневался в силе своей любви к Зилфе.
Но стоило ей оказаться в тюрьме, он перестал интересоваться женщинами, а после известия о смерти жены случилось такое, чему поначалу не поверил никто. Получив из тюрьмы Зилфину одежду и прочие принадлежности, Меир-Хаим объявил, что хочет провести первые семь суток траура в одиночестве. Он отослал дочь к своему брату Солу и заперся в квартире, не отзываясь даже на оклики участкового. На третий день родственники Зилфы стали утверждать, будто Меир-Хаим улизнул из города с заезжей шиксой, но брат и друзья заподозрили неладное.
Правы оказались последние: когда, наконец, взломали дверь, его застали мёртвым. Рядом с запиской, в которой он сообщал, что не в силах жить без Зилфы, лежал серый морской камушек с проткнутым сквозь него чёрным шнурком. Этот камушек с Зилфиной шеи Меир-Хаим велел в записке передать пятнадцатилетней дочери Нателе, которой, по его мнению, предстояли нелёгкие поединки со злыми духами.
Через двадцать четыре года, в Нью-Йорке, одна из петхаинских старушек, прибиравших к похоронам труп Нателы Элигуловой, рассказала, что — весь уже испещрённый порами — камушек этот, выпав у неё из рук когда она развязала его на шее усопшей, раскрошился, как ломтик сухаря…