— Дряни-то у тебя… выкинул бы, пройти негде. Копотное твое занятие, надоедное: сам себя по уху колотишь! — И он принялся было застегивать полушубок, но тут дверь раскрылась, и вошла высокая, вся в снегу, фигура, долгополая и в башлыке. Башлык скрывал голову с острым, почти отреченческим лицом, с бородой, такой черной, что походила на привязную. Старик почмокал и пожевал губами, шаря моргающим взглядом по углам. Когда ледяное бесстрастие его зрачков коснулось Николки, тот ощутил прилив странной подавленности.
— Здравствуй, Пчхов, — ворчливо сказал гость и покашлял, высвобождая голос из разбойной глухотцы. — Все скрипишь, все прячешься. Оплутовал ты всех, каменные твои брови!
Но Пчхов продолжал копошиться над верстаком.
— Вот ты говоришь, — обратился он к Николке, минуя гостево приветствие, но становясь к нему лицом, — выкинуть барахло! — он кивнул на зацветшую ржавчиной кучу железа. — Вон, дело махонького случая, а обойтись нечем: заплаточку наложить! И дела не хули: как ни стукну — копейка. Сколько я их за день-то настукаю… и без злодейства прожить можно! — прибавил он в заключенье, а Николка покосился на помаргивающего старика.
— Чего он сидит-то у тебя? — резко спросил гость, кивая на Николку. — Ишь, сидит и сидит!
— Свой, — скрипнул Пчхов. — Из деревни, племяш приехал.
— А, новенький! — Изловчась, гость ткнул твердым перстом в расшитую грудь николкиной рубахи. — Здоровущий! — засмеялся он, и в смехе его тяжко ворочались простудные хрипы. Он выпрямился перед Николкой, обнаруживая крепкий стан. — Плохо будет — приходи; в артемиевом ковчеге на всех места хватит! — Вдруг он выдернул из-под обмокшей полы тонкую змейку самогонного холодильника и протянул Пчхову: — На, полечи вот…
— Варишь все, Артемий? — кривовато усмехнулся Пчхов, но змейку принял, и тотчас все его инструменты накинулись на нее; она завизжала и засвистела в черных пчховских руках, и скоро опять была готова точить из себя веселый свой яд.
— Митьку выпустили, обхудал… Спрашивал, жив ли, дескать, примусник! — сообщил Артемий и ждал Пчховских расспросов, но тот отмалчивался. — Ну-ну!.. метет нынче! Всего тебя и заметет вместе с турком, вот!
— Теперь заметет, — сухо ответствовал Пчхов, нетерпеливо раздергивая на волокна какой-то случайный фитилек.
Гость уже и сам собирался уходить, но звякнул звонок над дверью, и явилась новая личность. Весь обсыпанный снегом, нежданный, как пугало, стоял на пороге клетчатый демисезон и силился протереть запотевающие очки. Близоруко щурясь, он посматривал на колесатую машину и оттого, что угадал враждебность наступившего молчания, заговорил тоном неверным и срывающимся.
— Э, — сказал он и покашлял ради сохранения достоинства, — примус мне починить! Все горел, а нынче течет из него, знаете, а не горит.
— Должен я осмотреть примус, — резко сказал Пчхов, выходя из-за верстака.
— Я этого… принесу его завтра. Моя фамилия, видите ли, Фирсов… невдалеке живу, — подозрительно заторопился гость. — Ванночка детская у меня еще, я и ванночку кстати притащу. Хм, ванночку, кажется, незачем… Ну, я тогда примус занесу! Мимо бежал, вот и забежал спросить. Сугробистое, знаете, время! — рывком распахнув дверь, он почти бежал от Пчхова.
Артемий метнулся к окну, но не доследил клетчатого демисезона и до противоположной стороны переулка: мельканье снега застилало окно.
— Фигура! — качнулся после минутного, молчания Николка.
— Все шныряют, высматривают… Голова у меня от холоду ломается, вот башлык завел, — недовольно бурчал Артемий, — закутывая голову. — Ты остерегайся, Пчхов!
— Мне остерегаться нечего. Моя жизнь заметная. У всех на виду жизнь-то! — бормотал Пчхов, снимая свой брезентовый передник.
Приходил полдневный час, час обеда и передышки в железных трудах Пчхова. Артемия уже не было. Николка все зевал, не доискиваясь правды об Артемии. Пчхов затушил примус, и в мастерской наступила колкая тишина. Он постоял еще, оглядывая эти четыре грязных и просырелых стены, как бы угадывая, сколько еще грохота таится в железном ломе, накиданном вдоль них. Лицо его было сосредоточенное, прислушивающееся.
— Ползает в ухе-то? — пошутил Николка, вставая с обрубка, на котором сидел.
— Играет... — отшутился Пчхов, а думал о Фирсове. Одаренный ястребиной зоркостью, легко проникал его взгляд за наружные покровы человека, вплоть до спрятанного его лица. Ни в убогом гостевом демисезонишке, ни в размокших штиблетишках не нашел Пчхов дурного и потому стыдился преднамеренной грубости разговора с ним.
«Мастер Пчхов — человек на Благуше! — так впоследствии захлебывался в повести своей Фирсов. — Нужен был людям его усмешливый и зоркий взгляд из-под черных татарских бровей, — про них шутила московская шпана, будто он их мажет усатином. И к нему шли виляющие и гордые от несправедливой обиды, и загнанные в последнюю крепость бесстыдства, и потерявшиеся в самих себе. Порой над ними смеялся Пчхов, но он любил все то, даже во что не верил, и это давало ему великое право улыбаться на весь мир. Он не оттолкнул Митьку, когда тот, опустошенный и отверженный, пришел к нему. Он не пинал и Аггея, хотя и желал ему смерти, как мать неудачному детищу. Он приютил и питал трудами рук своих Пугеля, скинутого на дно. Да и многие иные, бессловеснейшие и бесталаннейшие из земноногих, находили у Пчхова ласку, никогда не обижавшую…
«А внутри себя был спокоен, как спокойны люди, видящие далеко. С молодых лет, имея склонность к сосредоточению и тишине, полюбил мастер Пчхов деревянное ремесло — самую стружку, весело и пахуче струящуюся из-под стамески, возлюбил. Украдкой верил он в край, где произрастают золотые вербы и среброгорлые птицы круглый день свиристят. Не для того ль, чтоб плодотворней постигнуть великий смысл тишины, и обрек он себя на слесарное дело и общенье с неспокойными людьми?
«И когда достиг он, наконец, желанной тишины и лежал вытянутый и строгий, как солдат на царском смотру, никто не нарушил ее, никто не пришел проводить его на кладбище. За гробом шел один только Пугель, одичалый и омерзевший, потому что слишком осиротел для одного человека. И даже Митька Векшин — друг сердечный, не сопутствовал ему…»
III
Кроме образцов льна, валенцев и деревенской строчки, — всего, чем прославлена серая николкина сторона, — ничего не было в украденной корзинке. Не кража была причиной тому, что побитой оказалась цель и ставка николкина приезда. Заварихин ходил к землякам, и те разъяснили ему, что суммы его капиталов, огромных в деревне, недостаточно для торгового почина в городе. Тогда Николка загулял.
Выйдя к вечеру от дядьки, он двинулся наобум в окраинные переулки, держась темени, где не так была ему стыдна наивная цветистость полушубка. Привлеченный полосами света, перебегавшими грязную ночную мостовую, он повернул за угол и вот уже знал, куда идет. Перед зеленой вывеской качало ветром слепительный фонарь. Запотелые изнутри окна обещали тепло и уют. Заварихин затянул полушубок и обдернул полы, отчего вдруг постатнел и вырос. Оттепельная капель с высокой крыши стучала по кожаной его спине. Она и вогнала его во внутрь трактира.
Тесную зальцу доотказа переполняли запахи, звуки, люди и свет. На эстраде полосатый, беспардонный шут пел куплеты про любовь, пристукивая лаковыми штиблетками. Только в задней комнате, где свету было меньше, а лица люден необычнее, нашелся для Николки столик. Невеселый содом стоял тут. Пьяные компании перекликались из угла в угол, дразня и ссорясь, но хмель их отзывал бахвальством, а ругань пока не грозила бедой. Слоистый дым окутывал перья фальшивой пальмы и несколько дурных картин, развешанных с художественным небрежением. Казалось, что ночной этот пир происходит на дне глубокого безвыходного колодца; привыкнув, люди не заглядывали вверх. Ибо все это была залетная, гулящая публика, как объяснил Николке с усталым усмехом половой Алексей, парень с плисовыми волосами и пятнистый, как его салфетка.