— Ты к чему раков вспомнил? — с холодком косился Пчхов.
— А вот, похож ты на рака, Пчхов. Под корягой засел, коряге молишься; все небо твое одной корягой устлано! — и Николка откровенно хохотал, не боясь обидеть, ибо правдой умного не оскорбишь. — Тебя, Пчхов, каждый может бросить в кипяток и съесть. Ноне все люди разошлись на две стороны: съедобные и едучие! — и опять хохотал, потому что лестно было причислять себя ко вторым.
Вскоре он и совсем перестал таскаться к дядьке на Благушу, как забыл и про серый свой деревенский край, связи с которым, впрочем, не торопился порывать. Лучше уж было с друзьями пересидеть свободную минутку, тешась пивком и деловыми разговорами. Но и друзья не особенно глубоко вкоренились в Заварихина. Одинокая николкина сила охраняла его от лишних привязанностей, дружб и иных расточительств души. Случись беда с приятелем, Николка без зазрения совести повернулся бы к нему спиною.
Еще в конце зимы, справляя открытие своей торговлишки, до вечера досидел он с приятелями в пивной. Угощал Николка, угощал и хмелел, хмелел и забывался, а приятели посмеивались на размашистого увальня.
— Мы теперь — сила, мы можем все. Вот, ничего не имею, а все возьму. Врешь, уж меня не согнут теперь… мы можем и подождать. Как веревочка ни вейся, кончик ей бывает! И вот я вас беспристрастно угощаю, потому что хочу, чтоб поняли вы, что есть Заварихин! — Голос Заварихина звучал режуще и неприятно. — Конечно, я в мир со сжатыми кулаками пришел, и пора мне владеть всем миром. Я говорю, уж готовы мои руки, пожалуйста! Я ведь с жестоковатинкой… я имею голову на плечах! Вот посажу валенок свой в магазинчике, а сам пойду орудовать… И валенок Николая Заварихина страх наводить будет! (— Приятели смешливо перемигивались на николкино хвастовство.)
— Гуди, гуди, — смеялся один, единственный бородатый, покусывая ус. — Гуди, из тебя выйдет геройский кавалер… в тебе много хитрой уловки. (— Приятель этот имел извозное дело; яростного цвета борода его была расчесана надвое.)
Навсегда приятелям запомнился грозный (если бы не смешной!) николкин облик, а в особенности распрямленные пальцы, готовые намертво сжаться в любой миг. Они не понимали пока, что хмель его был в тот раз не от пива, а скорей от сознания первой одержанной им победы. Мир представлялся Николке просторной и приятной шуткой, в которой не хватало лишь Николки для полного равновесия. Ему нравился этот мир; он был мягок, как пух; приятен, как сговорчивый покупатель. Когда же приятелям наскучило сидеть в пивной, вспрянуло в голову бородачу поехать в цирк. Сдержанно переговариваясь, они вышли сплоченной четверкой, взяли извозчичью пролетку (снег уже наполовину стаял!) и поехали на бульвар, где цирк. Николка сидел на коленях у бородача и молчал всю дорогу, приятели же — кто икал, кто напевал понемножку. Весело было со стороны видеть эту веселую копну поющего и возглашающего мяса. Люди простые, они сбирались поместиться где-нибудь на галерке, и тут выяснилось, что в кассе оставались только ложи. — Выступления штрабатистки Вельтон сопровождались неизменным успехом.
Уже подумывали они закатиться куда-нибудь в другое веселое место, но их все подпихивали к кассе, и вдруг оказалось, что билеты уже взяты. Подзуживая друг друга, приятели ввалились в цирк. Потом, сидя в ложе и как бы имея весь мир в кармане, Заварихин заносчиво взирал на арену, где полуголые, бескостные люди выделывали вещи, выходящие из ряда человеческих возможностей. В тот вечер он пребывал в крайне приподнятом настроении. Он получал удовольствие, за которое заплатил полновесным рублем. («Ежели я заплатил за штаны семь рублей — значит, должен я их носить семь лет. А проношу восемь, значит, звезда моя такая, что на один мой рубль выпало вдвое больше развлечения!» — сказал он как-то совсем всерьез.)
В антракте приятели сходили в буфет подкрепить благорасположение духа. Николка оставался неистребимо весел, хотя музыка играла уже нечто придушенное, как бы оплакивала что-то; дойдя до конца, кидала легкий флейтовый вопль и начинала сначала. Вдруг скрипки подленько заюлили вкруг мерного литавренного оханья. Из-за униформы выбежала Вельтон. Луч прожектора, как бы сбившись с пути, упал на Николку. Со сжатыми губами и приподнятой бровью, Николка весь подался вперед. Что-то подсказало ему, что не так давно он стоял совсем близко от нее, и она прикасалась к нему голубым своим смеющимся взглядом. Наступившая тишина родила минуту, самую решительную в николкиной жизни.
— Дай афишку посмотреть… кто такая девочка, — рычал на ухо ему бородач. Но Николка лишь стиснул ему руку и не выпускал. — Пусти руку, дубина, выломаешь… — гудел тот, касаясь самой бородой заварихинского уха.
Лишь когда та, голубая, поднималась в купол, Николка вспомнил и роскошную шубу Митьки, и вранье толстенького барина, и еще что-то, совсем пустое. Тогда его руки стали нетерпеливо поглаживать малиновый бархат ложи. Упорным взглядом он как бы гнал Таню туда, где чуть раскачивалась веревочная петля, чувствуя приближенье человека и его животворной теплоты. Он уже любил ее, эту девушку, и потому ждал от ней самых несбыточных свершений.
Непередаваемо звучала эта тишина; она-то и толкнула Николку на его безумный поступок. Она ставила Николку в пустоту, в которой не на что было опереться. Буйственный восторг охватил в те минуты Заварихина и даже что-то большее, нежели медлительное упоение любви. В крайнюю, решительную минуту Николка приподнялся и крикнул…
Когда милиционеры выводили Заварихина из ложи (а заодно с ним и протрезвевших приятелей), Заварихин вряд ли раскаивался в содеянном. Покуда в администраторской комнате составляли протокол, он стоял уязвленно прям, не ощущая вины за собою. Судить за то, что у него самого чуть не лопнуло от восхищения сердце? Заварихин щурил глаза и улыбался. — Приплюскиваясь к бумаге, милиционер перекладывал казенными бесстрастными словами последствия заварихинского восторга.
В том милицейском протоколе определялось, что во время исполнения Геллой Вельтон (а в скобочках стояло настоящее танино имя) сей Заварихин, будучи в нетрезвом виде, крикнул слово разбейся, каковое событие могло иметь губительные последствия для артистки. Сухими, без росчерков, буквами Николка подписал бумагу. На голову выше всех в комнате, он стоял потом, поскабливая ногтем подбородок и высматривая приятелей. Те уже исчезли. Комната была наполнена артистами, которые сбежались посмотреть на уловленного злодея. И только самой пострадавшей, обвинительнцы, не было тут.
Зато неизвестный Николке старичок в опрятном черненьком пиджачке, бритый и бледный, все время поскакивал на него, как малая волна на непоколебимую скалу:
— Ви зналь, что совершаль? — коверканными словами кричал он, плача от радости и старости. — Ви грозиль шмерть… Ми бедни актер, ви барин. Ви платиль рубль, вы хотел на рубль покупайт смерть? Эрмордунг… — дальше он кричал по-немецки, и милиционер заинтересованно посмотрел ему в рот, с такою быстротой извергавший непонятные слова.
— …сколько? Сколько… за все приключение, гуртом? — прервал Заварихин, слегка оттопыривая губу. — Платить сейчас нужно? — и он уже полез за бумажником, но не достал, ибо все засмеялись над его поспешной готовностью подчиниться закону.
…Звезды заволакивались тучами, а в благушинских курятниках скрипуче пели полночные петухи, когда Николка стучался в дядькину дверь. (Николка жил тогда еще у дядьки.) Пока просыпался Пчхов, Николка отошел на середину двора и, расставив ноги, глядел в небо.
— …разбейся! — вдруг повторил он, но уже не властным криком, потрясшим цирк, а голосом глухим и зовущим. «Разбейся, чтоб я мог еще сильней любить тебя… чтоб была великая боль, которой оплодотворится моя сила. Разбейся, ибо чем еще можешь ты потрясти меня?..» — такую многословную начинку возможно было различить в едином том слове. Он повторил это слово еще раз и прислушивался к звукам и образам, зарождавшимся внутри его. Под ногами его металась чужая, бездомная дворняжка. Она лаяла и норовила хоть разок куснуть Николку. Прежде чем открылась пчховская дверь, Николка бешено схватил собаку за длинную ее шерсть и метнул куда-то в темный угол двора. Больше она не пролаяла ни одного собачьего слова, даже не поскулила. Впустив племянника, Пчхов вышел во двор посмотреть ночь. Когда же он вернулся, племянника уже не было. Оставалось лишь большое свистящее тело. Самая же сущность николкина бесследно растворилась в глубоком сне, как кусок сахару в тихом и теплом омуте.