— Нет, я про замужество, — осторожно поправила сестра. — Как я мучилась, Митя! Точно беспризорная по улицам шлялась, домой боялась итти, к мыслям моим, к подушке… — Она вздохнула и с грустью прибавила: — Мне не из чего выбирать. Немолодая, на целый год тебя старше. Ты и забыл?
Митька достал из шкафа бутылку сельтерской воды и пил в одиночку, — сестра отказалась.
— Много я дал бы ему, чтоб отказался от женитьбы. И дам… и не откажется! Хочется мне твое счастье, неверное счастье, разметать: соберется вновь, значит — крепкое. Сестра, — нежно и горько говорил он потом, — когда не знал, что ты существуешь, так и не болел за тебя. А нынче себя отдал бы за твое счастье. Нужно, сестра, каждому человеку такое иметь, за что он без раздумья себя всего бы отдал. Ты тихая, кроткая… ты поймешь меня!
— …кроткая! А давеча опять на Пугеля за разбитый стакан накричала. Все вы чуда ждете от меня, а мне страшно. За любовь вашу чудом надо платить, а если нет у меня?.. И все люди так: шарят друг в друге, необыкновенностей ищут, и не находят… и обижаются. Ну, какого ты чуда ждешь от меня?
— Я его не жду, его нигде нету. Земля плоская, — спокойно сказал Митька, но какой-то мускул зигзагом проиграл в его лице. — Никогда ты счастлива не будешь: за это и люблю тебя.
На щеках ее все пунцовей распускалось смущенье; чтоб скрыть его, она отошла к окну. Вдруг слуха Митьки коснулся скрытный смех, тихий смех девушки, достигшей своей радости.
— …что, щекотно? — со злостью крикнул Митька и, подойдя к напуганной сестре, крепко сдавил ее пальцы о подоконник. — Счастьишко щекочет?.. Вдвоем с мужем твоим нам тесно. Он выживет, значит мне не быть. А уж если останусь я… В большой масштаб дело всходит. Вот почему и не будешь ты счастлива. (— Он твердо знал, что последние его слова — заведомая неправда.)
— Я боюсь тебя, — прошептала Таня и вся подалась к двери.
Примирение их состоялось тотчас: Тане бесконечно дорого стало серое, с запущенной бородкой, лицо человека и брата.
— Как ты нехорошо сказал: щекотно! Ты дай мне, Митя, то счастье, которое я ищу, а не то, которое ты для меня выдумал. Ты и болен-то, Митя, вот этой выдуманной любовью…
— Оставь, оставь!.. — закричал Митька, вскакивая со стула. — Не то ты говоришь!
Тут вернулась Зинка, и разговор прервался.
XXII
Пока не схлынул первый стыд, Митька ощущал после той ночи въедливую скверность в себе. (У Фирсова в повести он говорил, что просто запоганился об Зинку.) Озлобление проходило: забвением обрастала стыдная его рана, но заживление это устрашало более, нежели его нечаянное ранение. В той же повести Фирсова имелась непонятная фраза: «в час, когда умирает цветок, зарождается ягода…»
Зинку он не любил, но ошибка превратилась в привычку. Лаская Зинку без любви и радости, он сквернил и себя, и зинкин подвиг. Она не замечала, потому что была счастлива, хотя и мерещилось порою, что не Митьку держит в объятиях, а расплывающуюся с каждым днем тень его. Митька падал: много ел, не умывался по утрам, задичал, ожесточился. Кроме встреч на проторенной блудной тропочке, он никогда не бывал ласков с Зинкой.
Страшась показать ему свои слезы, Зинка удовлетворяла свою печаль в кухне, над примусом. Тогда Бундюкова хозяйски притягивала ее к себе и шептала липучие, неотвязчивые утешения; уже испробовавшей двух мужей в жизни, кроме нынешнего, ведомы были ей все сокровенные пружинки, которыми движется жизнь.
— …все ночи безусыпно провожу! — покорная всякой ласке, потуплялась Зинка. (Это была лишь формула ее печали; спала она превосходно.)
К самому уху ее приникала бундюковская жена:
— Глупая, Адам сто пятьдесят лет Еве противился… тогда долгие веки бывали. А ведь добралась-таки с яблочком! И всего-то разок куснуть дала, а ведь по сей срок жует мохнатенькое евино яблочко. Все, чудак, отстать не может! (— Бундюкову обманывали зинкины слезы: им другая была причина.)
Митькино пришествие застало ее врасплох. Особыми постановлениями свыше программа пивных эстрад была значительно подчищена, и клетчатым комикам вменили в обязанность распевать лишь о вещах полезных. Зинку же просто сократили: она и пела-то лишь о разных людских слабостях, не свойственных громоподобному началу века. Без денег и работы она осталась как раз в ту ночь, когда упала занавеска между нею и Митькой.
О введении в пивных просветительной программы прежде всех узнал Петр Горбидоныч, и тотчас в походке его появилось прыгающее такое движение, точно собирался полететь вверх. Торжество его было не преждевременно: через два дня Зинка пришла к нему просить денег, и в тоне ее не было и доли прежней надменности. Чикилев подремывал над книжкой великосветских анекдотов.
— Как человек, я вполне сочувствую вам, — бесстрастно заговорил он, вдоволь понаблюдав ее, смущенную, полудостигнутую. — Душа моя, характерно, открыта настежь. Но, как личность общественная… — тут Чикилев приподнялся и огорченно развел руками… — я не имею права потакать разврату!
— Не бойся, твоя доля тебе останется! — с кривой усмешкой бросила Зинка. Она стояла, а он сидел плотно и удобно, точно месяц собирался размышлять о ее просьбе.
— …извиняюсь, я не докончил! Как личность общественная, заметьте, я порицаю безнравственность. Ибо в данном разрезе я есть кирпич, а кирпич не имеет права чувствовать, потому что может выйти нехорошо. Но ведь, кроме того, я еще и Петр Горбидоныч Чикилев! Слаб… никак не могу Петра Горбидоныча в себе затоптать. Я его казню, а он голову подымает. Но я не сдамся, я сотру ему главу с плеч, голубчику, и тогда держись весь мир! Разжалую, унижу и всяким поруганиям предам…
— Да дашь ты мне или нет, злой ты человек? — вскричала Зинка, вся как-то покачиваясь.
Крик ее вывел преддомкома из сладостных самоборений. Опустив глаза, он посмеялся и чуточку покраснел.
— Злой, когда он делает добрые дела, разве плохой человек? Для вас всегда найдется… На преступленье ради вас пойду! — Он подскочил к ней, и Зинка отшатнулась от его искаженного лица. — Когда б вы захотели понять меня! Уже затоптан Петр Горбидоныч… кирпич, кирпичики… нет в мире ни геньев, ни Евгеньев: все рыженькие, все одинакие, со знаменателем одним: хлеб-с! Думаете, мне об генья потереться охота, чтоб и самому посиять? Пустяки-с… мы его не уколотим, а сквозь мясорубочку пожалуйте! — хохот его, мелкий и страстный, походил на учащенное дыханье. — Фотографийку я вам покажу… (— он совал Зинке карточку, на которой сидели разные совчины, большие и маленькие. —) Взгляните, служебное единение! Начальство как бы газетку читает, а я стою возле и как бы зеваю… будто скушно мне. (— Он с наслаждением потыкал пальцем в нос начальству. —) А ведь у него два университета заграничных, подполья семнадцать лет… да еще Александр III в Сибирь его на пять лет зататарил. Вот и дождался меня! — Вдруг он с неистовством отбросил карточку в угол. — Кирпичек выпустил из себя бутон, а будет и ягодка.
— …раз с прошением пришла, — значит, должна я тебя и слушать! — понуро сказала Зинка.
— Возбужден: перспективы открыты Чикилеву! А деньжонок я вам дам: надо Мите на табачок, на сельтерскую. Странное увлечение! Я в книжке читал, как один человек с пнем жил и еженощно на свидание к нему выходил… очень странное влечение. — Он рылся в кровати, где, повидимому, хранил свои сбережения. — А тетрадочку-то я все-таки подсунул ему, пусть развлечется!..
Он дал ей денег, дал и во второй, и в третий раз: щедрый и многомилостивый, он даже не особенно мытарил ее рассуждениями. В темной его глубине лежала смутная надежда на счастье. Он приучил Зинку к деньгам своим, а сам притихнул до поры. Зинка повеселела, хотя и проводила дни в молчании, боясь рассердить Митьку, оцепенело сидевшего у окна. Однажды она запела, — даже заболела грудь: так захотелось петь.
— Не пой, — в раздражении сказал Митька; он ел семгу, старательными ломтиками нарезанную на тарелке. — Гнилую, что ли, покупаешь?