— Ты ко мне? —бегло спросила она.

— Вот деньги принес, которые брал у тебя! Я собирался раньше забежать, да все дела…

— Все дела у тебя! — холодно посмеялась Таня. — Ну, денег твоих мне спрятать некуда. Подержи еще у себя: процентов за час немного набежит!

Заварихин пошел в публику; нарочито не торопясь, задевая и не извиняясь, он вызывал у всех негодование. Сощуренный его взгляд полон был жестокой горделивости. Гремели аплодисменты, и публика перестала жевать принесенную еду; в правительственной ложе свернули газету. Таня стояла на трапеции, изучая мелкие особенности нынешнего выступления. Все обстояло очень хорошо; тело, накренясь вперед, жаждало полета. Оркестр заиграл чувствительное. Таня прикрепляла себя ременными застежками к трапеции.

В первом, за трибунами, ряду сидел Николка, с поджатыми губами и сощуренным взглядом: все линии его лица были надменны, горизонтальны, спокойны.

— Мотылек! — произнесли его губы из потребности скинуть колдовское оцепенение минуты.

У Пугеля, сидевшего на диванчике в уборной, все линии были, напротив, вертикальны, насторожены.

— Солнце! — прокряхтел он, точно его самого вертели в куполе над вонючим песком. Музыка остановилась. Всем существом ощущал он теперь время; оно болезненно и тягуче текло сквозь пальцы, сводимые как от тока. Вдруг он вскочил: ему показалось, что одно из таниных трико он оставил дома, на ее кровати, — примета, по цирковым суевериям, обрекающая на катастрофу. Обкусывая ногти, он ринулся к двери, но отскочил: там предвестно стучал барабан.

— Абфаль… — сказал он, обессилев, и сел, глядя, как из-под обкушенного ногтя выступает кровь. Он сидел на жасминной веточке и не замечал. Больше не было у него ни зрения, ни осязания; он весь превратился в одно огромное, тонкое ухо. Тишина успокаивала, он улыбнулся в пол-лица. Тогда ужасный визг (— ему показалось, над самым ухом —) подкинул его на месте.

Несчастие случилось за несколько мгновений перед тем. Убыстренным сознанием Таня соразмерила расстояние до точки в воздухе, дальше которой ее не пустит петля. Великий азарт охватил артистку, когда она взглянула в ряды, где, подобно горе овощей, тесно лежали людские физиономии: великим страхом веяло от них. Секунда разделилась на тысячные доли, а те распылились на новые, невнятные разуму мгновенья. Таня метнулась вниз, и время как бы остановилось. Потом все видели голубое, продолговатое тело, висящее как поблекший цветок, но в сознании это не отпечатлевалось никак. Таня повисла; мертвая, она как бы глядела на мертвый свет лампиона: петля приподняла ей подбородок.

— Хитрачка, как продает! — шепнул коверный, ибо восхищение перебороло в нем зависть. Затем пуховая шапочка, сдерживавшая волосы артистки, стала с потрясающей медлительностью падать на песок.

Прыгая через ряды, отдавливая спины и руки, Николка стремительно спускался вниз. Потом он стоял на арене, размахивая руками, как дерево, сошедшее с ума. Униформа растерянно глядела на свирепые, беснующиеся гири его кулаков. Из-за кулис выползло все живое, сверкая расцвеченным лоскутом. Время потекло нормальными количествами. Галерка буйствовала и стонала, как зверь, проглотивший вместе с хлебом иглу.

Сперва Таню отнесли в ее уборную для составлении всяких актов. Смерть произошла от удара веревки, сдвинувшей позвонок. Никто, однако, не узнал, что удар петли переместился вследствие незначительной перекрученности веревки. Верхняя рессора не могла отвратить уже происшедшего. — В коридорах обсуждали событие. Гражданин в распахнутой шубе возмущенно толковал в куче людей о небрежности администрации, а гражданинова жена поминутно шептала мужу:

— Петя, пощупай бумажник… Петя!

Таню увезли.

XX

— Тяжелый какой, — сказал Митька.

— Дубовый! — откликнулся Заварихин, подгибая лицо, налившееся кровью.

Гроб помогали выносить циркачи, соратники танина ремесла. Узкая, пахнущая кошками лестница заставляла тесниться. Хоронили Таню без песнословий и ладана, по-красному. Пока открытый гроб ставили на катафалк, подошел Фирсов с черной перевязью на рукаве демисезона. Глаза его смыкались и слезились (— всю ночь он провозился над корректурой повести). Невдалеке каменно супился Пчхов. Митька не разлучался в то утро с Николкой. Помянутых разбавляла водянистая гуща любопытствующих о печальном происшествии. Потом колеса скрипнули…

Ало и весело кудреватился иней на деревьях. Сбоку процессии двигались по снегу синие тени. Великая ясность была в красках того утра. Воздух покалывал. Над крышами покачивались дымки. Прыгуны принесли веночек, трогательно ломкий от мороза. Внезапная, как укол, смерть не изменила танина лица, но Фирсов приметил торжественную строгость покойницы. (Даже и тут мысленный карандаш носился по мысленной бумаге!) Слегка держась за краешек катафалка, шел Пугель с непокрытой головой. В дороге кто-то догадался надеть на него свой меховой картуз, но старик не заметил. Теряя Таню, он терял последнюю зацепку в мире. На одном повороте, где снег залубенел и сверкал, как стекло, Пугель упал и лежал так. Но его подняли, поставили на ноги, нахлобучили откатившийся картуз, и вот он снова был годен к путешествию. Он был очень маленького роста, но все отовсюду видели его. Сзади него шеренгой шли те самые бельгийские прыгуны; сутулыми и усталыми выглядели на солнечном снегу эти вчерашние покорители, летуны, сверхчеловеки.

О, этот рассвет был освобождением… Последнюю ночь у гроба находились трое: Митька, Николка и Пугель. Этот последний все ночи высидел у двери; очевидная немощь давала ему право сидеть, но к рассвету он засуетился и даже с неприличным рвением стал приводить в порядок свою внешность. У гроба неотступно дежурил Заварихин с неутомимостью столба. Прищуренные его глаза были как бы привязаны к металлическому блеску гробовой ручки. Лампу прикрыли желтым лоскутом, и свет этот очень подходил к смыслу ночи. Зинка накануне убирала Таню вместе с теткой и не присутствовала в ту последнюю ночь, сраженная неодолимой потребностью сна.

Митька сидел в передней. Неуловимый, как уловим он был теперь! Трехдневная неряшливость его костюма наводила на предположение, будто он целый месяц ехал куда-то в грязной, мерзлой теплушке девятнадцатого года. Ему и наяву все представлялось, что вот он рассказывает о себе Пчхову, но не имеет других слов, кроме жалобного: «как я обрублен теперь, примусник!» Едва же сон, мерещилось ему скольжение с высокой горы в темную, неживую неизвестность.

— Митя… ведь нехорошо, а?

— Что тебе нехорошо? — не пошевелясь, откликнулся Митька.

— А вот: лежит… одна. Псалтырь бы почитать! Я не знаю, как по-нонешнему-то. — Николкина речь казалась пугливой, но прерывалась поминутной зевотой.

— Думаешь, скучно ей? — поднял взор Митька, окончательно выходя из дремотного окамененья.

— Не скушно, а тягостно. Что скука: мираж!.. Я бы сбегал к дядьке за псалтырем, а? Я и над отцом читал, я по псалтырю мастак. Ведь не повредит, а ей лестно: не так обидно… люди, дескать, стараются, читают… подобающее, а?

Митька безответно глядел в склонившееся лицо Заварихина. Видимо, последний нашел время побриться: на щеке его бумажкой заклеен был неосторожный порез.

— Все равно не воскресишь, — сурово качнулся Митька.

— Веры нет, а была бы… Поди, позови, как следует, и встанет! — таинственно шептал Николка; великое упрямство стояло в раскрытых его глазах. — Дядька рассказывал: был святой на свете, Иван Кол прозваньем. Он вбил в землю кол осиновый и молился на него, пока не расцвел тот… Каб все поверили, гора встала б и пошла. Вера нужна.

— Не вера, а воля, Николай! — оборвал Митька.

— Нет, вера!.. — враждебно щурился Заварихин.

— Воля, — ослабленно сказал Митька. Вдруг он поднял голову: — Как ты овдовел, Николка! Ведь ты Татьянку хоронишь…

— Геллу! — хрипло и важно произнес Заварихин.

— Таню… врешь! — Митька с остервенением откинул его руку, коснувшуюся плеча.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: