— …ты или я? — спросил он, но так тихо, что Донька еле внял шелесту санькиных губ.
Друг другу уступая место, потому что каждый хотел итти позади, они прошли через коридор в общую комнату. В поздний этот час публики здесь становилось меньше. Заварихин уже ушел, и Митька молча курил в мрачном обществе всклокоченного Фирсова.
— Мы готовы, хозяин! — сказал Санька, трогая митькин стул, а Донька делал усиленные гримасы, показывая, что дело требует скорейшего выполнения. — Пора, хозяин!
Со спокойным, неопределимым лицом, с необыкновенным блеском в глазах, который он напрасно прикрывал ресницами, Митька встал и сделал знак, чтоб двое шли на улицу. Сам же он медлил уходить.
— Слушай, Фирсов, — пронзительно спросил он, — верно это, будто ты их спаривал?
— Кого это? — привстал Фирсов, трезвея разумом.
— А вот сестру с этим… псом. Не отвечай, твой ответ я знаю наперед. Все идеи тебя одолевают? Не бойся, я уже примирился с отпадением Татьянки. Соглашатель, свадьбой этой примирить, что ли, хотел ты меня, Векшина, с этим Заварихиным? Кнут помирить с собакой? Повторяю, я на прошлое не сержусь: я гляжу только в будущее. Но нет еще на земле расстояния, равного тому, на котором мы стоим с Заварихиным. Меня сгубила (— наполовинку, Фирсов!) боязнь большого пространства, его сгубит небоязнь его. Нет, я не Смуров…
— Однако я сам видел, как вы ему сейчас деньги давали! — в упор возразил сочинитель. — Не затем ли, чтоб, дав ему время и деньги на разжирение, одним ударом потом сковырнуть его? — Фирсов насмехался.
— Эх, читателей твоих мне жалко. Бумажки эти по номерам переписаны, и список их завтра по назначению пойдет. Поразмысли, выдумщик… а нам пора. Прощай!
В один миг лоб фирсовский покрылся липкой испариной. Когда сочинял своего Смурова, и на минуту не предполагал в своем герое такой ненависти (— Фирсов проходил мимо «классового» свойства этой ненависти и оттого так удивлялся ей!). Приглушенное мерцанье митькиных зрачков ослепило его, — какая железная, неистощимая кровь бьется в этом вялом румянце на худых митькиных щеках. Фирсов, возглашавший доселе, что все чудеса мира одинаковы, примирился теперь с мыслью, что самое большое из них — человек.
— Послушайте, Векшин, возьмите меня с собой; вот куда вы едете. Я вам расскажу… у меня необычайная мысль возникла. Не помешаю, а пригожусь!
— Видишь ли, мы сейчас человека убивать будем, — перебил Митька, высоко занося бровь. — Ты вот написал книгу, выпустил в беленькой обертке, а разве тут белое? Ты же умный человек!
— Правилка? — устало опустился Фирсов. — Донька?..
В нескольких словах Митька передал содержание своих обвинений. Потом, постояв полминуты, торопливо вышел из пивной. Фирсов заказал еще кружку и сидел один. Догадки обжигали ему мозг, и едва он пытался схватить их, рвались, как нитки. Так он просидел время до закрытия пивной. Внезапно он вскочил, роняя стул и отталкивая пятнистого Алексея. Без шапки, в распахнутой шубе, он ринулся на улицу. Грязный, гололедный тротуар ехидно колебался под ним: тогда с утроенной силой Фирсов помчался по мостовой, сам не зная — куда. Он чувствовал лишь великую потребность остановить уже начавшееся. Именно с сочинительской стороны стал ему ясен до конца весь ход вещей, о котором рассказывал Митька. Он бежал…
Встречных он сумасшедше расталкивал, чертыхаясь и невразумительно крича, растеривая калоши. Остановить его было невозможно даже и каменной стеной. Автобусы фыркали на него промозглым светом и бензинным смрадом. Подобно чудовищным светлякам, проносились мимо него эти колесатые гиганты, звучно чавкая склякоть круглыми своими губами. Казалось, воспользовавшись случаем, они разгоняли все живое по их пещерам и закуткам. Фирсов сам видел, как автобус гнался за беленькой собачонкой, норовя хапнуть ее мягкой и мерзкой губой. Мостовая сверкала блестками рекламной иллюминации, и по слепительному этому свету неслась обезумевшая собачонка. Фирсов, сломя голову, бросился наперерез, но собачонка спряталась, вильнула за газетный киоск, и в то же мгновенье автобус взметнул над его головой свой длинный, вспенившийся в изморози, свет. Потом все потухло.
Когда сочинителя вытащили из грязи, в которую он соскользнул, вокруг него стояла толпа, и милиционер, круглый от количества одежек на нем, сердито укорял за неосторожность. Фирсов отер рукавом грязь с лица, подвигал пальцем в промокшем штиблете и произнес с великим ожесточением:
— Фу, чорт… азиатчина какая!
XIII
Отстранясь от ротозейного внимания толпы, Фирсов привел себя в возможный порядок. Особых повреждений не было, но болело плечо, которым ударился о край тротуара, да зияла рваная и неизвестного происхождения рана на шубе. (Следуя судьбе демисезона, сочинительская шуба принимала крайне отечественный вид.) Поотряхнувшись, Фирсов шагнул в темнейший переулочек направо, потом загнул влево, потом заблудился в коварном таком тупичке, а когда понял место, оказалось, что совсем недалеко от Доломановой. Итти было некуда, а погода гнала с улицы: Фирсов покорно вступил в знакомый дворик.
Он постучал, и когда зазвякали засовы, он понял вдруг, почему именно сюда затолкнули его предчувствия.
— Донька дома? — твердо спросил он, едва дверь раскрылась.
— А я, знаете, приезжий… не в курсе! — ответил из темноты услужливый и незнакомый голос, очень торопясь. — Из Рогова, знаете…
— Марья Федоровна не спит еще? — строго возвысил голос Фирсов.
— Ужин весь простыл, все разогреваю… с минуты на минуту жду! А вы кто-с? — Фирсов не ответил на вопрос, показавшийся ему глупым, а тот не посмел переспросить не столько от робости, сколько от добровольной униженности. Тут же в темноте с Фирсова сняли шубу и единственную калошу. — Шапочку вашу пожалуйте и калошу вторую… я мигом на печке подсушу!
— Чего-о? — насторожился Фирсов. — Ах, да, шапку! Ну, так я этово… без шапки, да.
— С вашего разрешения, понимаю-с: натурку закаляете? — издевательски подпискнул голосок. — Кхи-ки-с! (— кажется, он кашлял так). — Говорят, пользительно, а я вот не верю. В бога не верю и… вот в это самое! Простите великодушно, не верю. Старший братец мой, Федор Игнатьич, крепчайшие мужчины были… глядеть бывало страшно, как они опосля баньки снежком для здоровья натирались… а ведь воспаление легких доканало! Очень смешно, судьба всегда смешна-с!
— Э, воспаление? Да… конечно. — Наугад положив кашнэ в протянутую руку, Фирсов рассеянно постучал в дверь, и, так как ему не отвечали, счел это за позволение войти.
В полумраке, пахнущем антоновскими яблоками и с лампой под абажуром, вылезали на свет кусками какие-то невероятные ножки, углы, узоры тканей, синий кусок картины под стеклом. Лампа стояла на столике, а под лампой лежала книга. Более по догадке, ибо свет блестел на меловой обложке, Фирсов узнал «Злоключения». Почему-то на цыпочках Фирсов подошел ближе и увидел, что не ошибся. (Тогда в моде были феерически пестрые обложки, рассчитанные как бы на дикаря.) Из-под книги торчал краешек фотографии; это было увеличение кинокадра и изображало оно спящую Доломанову. Прямые брови спящей, начертанные судьбой, таинственной и неуловимой, выражали крайнее бесстрастие. Виток волос и черная его тень пересекали чистый, девственный лоб. Но в губах, в особенности в чуть припухших углах рта, еле справлялась воля с какой-то неуловимой суетой…
«Даже во сне, даже на фотографии…» — подумал Фирсов, садясь в креслице возле стола.
Рука его сама собой потянулась за книжкой. Щурясь от папиросы, он раскрыл заложенную страницу и смущенно поежился. Длинный абзац, посвященный митькиной характеристике, был прочеркнут во многих местах карандашом. Именно этот, точный, несмотря на скуку его, абзац сам он почитал лучшим местом повести. Поля страницы были намелко исписаны косым неудобным почерком. Кой-где записи были перечеркнуты и затерты пальцем: Доломанова волновалась, делая их. В одном месте, особенно обозлившем Доломанову, поверх текста было написано: «ложь», а на полях выставлена поправка приблизительно такого содержания: «Митька длится нескончаемо. Он есть лучшее, что несет в себе человечество. Он несчастие, предвечно сопутствующее великим бурям. Его не возлюбят никогда, но какое оскотение наступило бы, если бы он перестал быть. Нет, волна существует вечно, даже и при полном спокойствии, ибо всегда живет то, из чего она возникает».