Глеб сидит в соседнем кресле и тоже смотрит на фотографию Эн. Милая девушка. Да, пожалуй, Мэтью повезло. С родителями, с невестой, с избирательной памятью. Про теракты одиннадцатого сентября он помнит. А про Хиросиму - нет...
Лейтенант Фриман не знает ни про гостя в бункере, ни про посторонние устройства в тоннелях, догрызающие в эти минуты американский ядерный щит. Устройства заняты заменой начинки в боеголовках на неотличимую по свойствам радиоактивную дрянь. Ни одиннадцать, ни пятьдесят, ни тысяча килограммов которой никогда не образуют ни критическую массу, ни зловещий гриб. Эта база в Небраске последняя. Остались еще пара в Китае и особый поезд в России.
Еще есть какое-то время. Пока военные не пронюхают про подмену и не изобретут новую, еще более разрушительную бомбу. Естественно! С самыми благими намерениями!
"Армия нужна для того, чтобы защищать Родину!" - так Глеба учили в школе. "Если государство не содержит свою армию, то оно содержит чужую", - эту истину Глебу открыли в университете. Но кто ответит на вопрос, кто же все-таки поделил Землю на родины? И по чьей прихоти люди, живущие по разную сторону этих границ должны время от времени исступленно истреблять друг друга? И тратить колоссальные ресурсы не на борьбу с голодом, с болезнями, с нищетой, а на изобретение новых изощренных способов убийства, чтобы, при случае, эти самые границы половчее передвинуть? Более, так сказать, справедливо...
Лейтенант Фриман сосредоточенно ковырялся в носу.
Глеб не решился его беспокоить.
Сложно понять, любишь ли ты людей. Нет, не отделаться дежурными реакциями, долгом, порядочностью, а искренне сочувствовать, соболезновать, то есть чувствовать боль, чужим совершенно людям.
"Перевернулся автобус. Тридцать погибших".
"Какой ужас!"
Что в этой последней фразе?
"Женщину, вышедшую за хлебом, сбила машина. Двое малышей, оставшихся в квартире без присмотра, погибли от голода и обезвоживания".
"Кошмар!"
Что в этой фразе? Резь в сердце или сдержанный зевок?
В прайм-тайм по телевизору криминальные хроники. Желтая пресса смакует подробности изнасилований и убийств. Нам приятно лишний раз щекотнуть нервишки. Нам приятно.
Нам - приятно!
А вот онкологический центр. Дети, безволосые от химиотерапии. Серьезные и какие-то... прозрачные. Такое нам нафиг надо! Такое скорей переключить и не вспоминать. У нас абсолютный прирост два целых шесть десятых ребенка в секунду. Здоровых и бойких... А больных и хилых в Спарте сбрасывали со скалы. А мы сбрасываем со счетов. Ну, не повезло им по жизни, что тут попишешь? Но так было и будет. Мир устроен так...
Раньше Глеб боялся лепрозориев и хосписов, старался о них не думать. Туда привозят не лечить. Туда привозят умирать. Солнце там светит иначе сквозь законопаченные окна, воздух другой. Там нет надежды. Там тихие улыбки на лицах и украдкой закушенные губы: скорей бы! А теперь стало еще хуже. Каково это, знать, что ты можешь помочь, но сторонишься? Просто потому, что так было и будет...
- Не будет, - Глеб зло скрипнул зубами. - Так. Не. Будет.
Молодой доктор стремительно шагал по коридорам. Полы его белого халата развевались, будто паруса и несли запах волн и соленого бриза. Вслед, повинуясь непонятному порыву, оборачивались люди.
Глеб на всякий случай предупредил Сэма:
- Заткнись!
И распахнул дверные створки.
Четыре койки, большие, не детские. У одной сгорбилась на стуле высохшая от бессонных ночей мамаша. Четыре капельницы. Четыре пары огромных глаз. На покрывалах игрушки, книжки в ярких обложках, словно пролитая гуашь на снегу.
- Ш-што вы!.. - зло зашипела мамаша.
Сюда не врываются. Сюда входят на цыпочках, надев скорбные лица.
- Спать! - отмахнулся Глеб.
И женщина покорно уронила голову, забывшись беспамятным сном.
Рак легких. Четвертая стадия. Опухоль пошла на ключицу, вокруг легких жидкость. Следующая станция - конечная.
- Давай, пацан...
Глеб присаживается на край койки, выдергивает из тощей руки иглу капельницы, и, перегнув мальчишку через колено, головой вниз, проводит рукой по его спине. Тот заходится в приступе адского кашля. На истертый линолеум летят коричневые ошметки, по полу растекается лужа. Давай, пацан! Это тебе больше не надо. Твои легкие сейчас растут заново. Организм избавляется от последствий химиоблокады. Потом, мочой, слезами...
Все. Первый вдох полной грудью. Еще судорожный, неуверенный.
"Отдыхай!.."
- А меня вы тоже вылечите? - создание на соседней кровати оторвалось от подушки.
- Да.
Создание таращится со страхом и надеждой.
- Давай, пацан...
Вся площадь запружена народом. На огромном экране идет трансляция футбольного матча. Большой спорт, собственно, к спорту имеет отношение посредственное. С присущими ему травмами, надорванным здоровьем, допингом, безумными жертвами это, - скорее, некое противостояние, сублимация войны. Без жертв, без разрушений, но с выплеском неподдельных эмоций. Там, на поле, не просто демонстрирующие мастерство спортсмены, там - сражаются солдаты! Легионеры! Ничто не улучшает патриотические настроения граждан лучше, чем победы "своих". Поэтому государство так ратует за мировые спортивные достижения.
Испанцы или, скажем, мексиканцы, те свой боевой дух поднимают еще победой над быками. Точнее, поднимали до недавнего времени. До той поры, пока Глеб не стал болеть за быков, а количество порванных тореро не перевалило за вторую сотню. До той поры, пока финал корриды не стал предсказуем, как и прежде. Но с обратным знаком... А нечего, потому что, над животными издеваться!
Ряды колышутся. Все чаще восторженное улюлюканье сменяет удрученное молчание и свист: "наши" проигрывают. По толпе гуляет возмущенный ропот: "Судья купленный!" Это все объясняет и наполняет сердца праведным гневом. В купе с желудками, наполненными крепленым пивом. Это все происки жидомасонов, америкосов, Чубайса, в конце концов. Виноват кто угодно, только не мы сами.
Звучит финальная сирена, встреча окончена. Чуда не случилось. Пиво подошло к концу. Закипевшая злоба требует выхода. И находит.
В сторону экрана летят бутылки, сочно хлопаются о тротуарную плитку. С грохотом обрушивается первая витрина. Звон стекла действует, как катализатор.
Все. Целка сломана.
Толпа превращается в стадо. Оскаленные рты роняют слюну, мелькают перекошенные в ярости рожи, глаза застилает мутная поволока. Толпа громит и крушит все, до чего может дотянуться.
Вот оно! То, что сидит у нас внутри! Бурлит зловонным потоком, неприкрытое глянцем приличий.
Вот оно! То, что ссыт в лифтах, совокупляется на скамейках в парке, травит, до конца, до шага с крыши травит слабых.
Вот оно! То, что раньше вспарывало животы, живьем сжигало на кострах, забивало камнями. Оно никуда не делось! Оно с нами!.. Любуйтесь!
Глеб недвижно стоял посреди площади.
Сложно понять, любишь ли ты людей. Глеб думал, что все-таки любит. В целом. Не смотря на. А сейчас ресхерачил бы всех к разэтакой матери, как грандиозное позорище. Я сам ресхерачился бы, изошел слезами и кровавым поносом от бессилия и злости.
- Что ты творишь? - Глеб шагнул из невидимого спектра. Он задавал двуногим животным единственный вопрос: - Что ты творишь?
У каждого будет время подумать над ответом. В челюстно-лицевой, в стоматологии, в травме. У тех двоих в гриндерсах, что сосредоточено пинали охранника, неразумно заслонившего собой вход в магазин, лечащим врачом станет проктолог. Стайку сопляков, швырявших в окна камни, с нетерпением ждут в урологии. И хвастаться перед девчонками "боевыми" ранениями они не станут.
Площадь очищали бойцы ОМОНа, замечая одну интересную деталь: почему-то не хватало не милицейских буханок, как обычно, а скорых. Двое сержантов в нерешительности остановились перед сидящем на асфальте парнем, соображали, куда его? С виду, вроде, цел. Но выглядит плохо: голову уронил, плечи опущены. Раздавленным выглядит, убитым. Глебу противно. Самому от себя. Что не сдержался, что дал волю злости.