Они принялись считать, сколько стоил сегодняшний обед: было истрачено шестьдесят два рубля. После этого Андрей Вениаминович с особенным жаром заговорил о вздорных затеях жены, о необходимости считаться с ним, тянущим тяжелый воз.

Анну Сергеевну покинуло покорное настроение, она тихо проговорила:

– Послушай, выдержанный и волевой Бородаев, ты мне надоел.

В это время вошла Марья убирать со стола, и Анна Сергеевна сказала:

– Марья, Андрей Вениаминович хочет с вами поговорить.

Андрей Вениаминович снова потерял свою выдержку и сказал:

– О чем говорить? Что ты выдумываешь? Ни о чем я с ней не хочу говорить. – Потом, повернувшись к Марье, сердито проговорил: – Уберите скорей со стола этот свинюшник, я хочу отдохнуть наконец.

Марья понесла тарелки на кухню, и Анна Сергеевна, охваченная внезапной злостью, закричала:

– Ах, тебе не о чем с ней говорить? Ведь ты ее решил выгнать. Я сама скажу ей от твоего имени.

И она пошла вслед за Марьей, хлопнув изо всех сил дверью.

VII

Вечером Марья разбирала свой сундук. Она вынимала вещи и клала их на внутренней стороне крышки, обклеенной выцветшими картинками из учебника геологии, изображавшими чудовищ далеких геологических эпох.

Странный сундук был у Марьи! На три четверти его заполняли ненужные вещи: деревенские спидницы, суконное платье такого доброго сукна, что, пролежав несколько десятилетий, оно нимало не испортилось, стеклянные бусы, кораллы, черный платок, расшитый зелеными и красными цветами, широкие розовые и голубые ленты, земляничное мыло в пожелтевшей и покрытой пятнами упаковке, жестяная коробка из-под монпансье, осколок зеркала, обернутый марлей.

Все эти вещи не служили Марье, никогда она не накидывала на плечи цветного платка, не смотрелась в зеркальце и не надевала «намысто». Это были дорогие памятники детства и юности, вехи жизни, память о батьке, матери, сестре.

Теперь она взялась перекладывать вещи, желая почувствовать ушедших близких, разрушить свое одиночество. И, вспоминая сегодняшний день, хозяйку, уволившую ее перед дверью в ванную комнату, Марья с особенной нежностью гладила кусок тяжелого, всегда холодного холста, всматривалась в черно-красный узор расшитых бабкой сорочек.

Потом Марья рассматривала синие штанишки со шлейками и вздыхала, думая о сыне.

Она долго не спала, машинально прислушиваясь к тому, что происходило в квартире. Вот погас свет в комнате у Платоновых, вернулись молчаливые дочери Александры Петровны, пришел Крюков, он долго мылся в ванной, фыркал и сопел. После этого прошлепал из кухни Гриша Стрелков, там он обычно читал и курил, чтобы не мешать ребенку. Марья легла на свою раскладушку, закрыла плечи и голову ватной кофтой.

В коридоре было тихо. Все жильцы спали, только Иосиф Абрамович еще не возвращался, и Александра Петровна ворочалась в постели, не могла уснуть.

Она всмотрелась в бледный циферблат будильника. Два часа!

– Ох, Шура, Шура! – сердито сказала она себе.

Вот, чувствовала она, сейчас начнется мучение, тяжелые, недостойные мысли пойдут одна за другой – ей сорок лет, а его только в прошлом году перевели в кандидаты. От печальных мыслей у Александры Петровны пересохло в горле, и она пошла в кухню напиться.

Из дальнего угла коридора послышались какие-то странные звуки. Александра Петровна зажгла свет и увидела вздрагивающую спину Марьи.

Марья медленно подняла голову, и, взглянув на ее глаза, Александра Петровна забыла все свои тяжелые мысли. Она обняла Марью за плечи и по-бабьи, нараспев, сказала:

– Чего ревешь, ну чего ревешь?

Александра Петровна поняла положение: плачущая в коридоре женщина, запертые двери комнат…

Она принялась расспрашивать Марью, и та, всхлипывая, тяжело ворочая русские слова, рассказала, что ее уволили.

– Чего ж плакать, – сказала Александра Петровна, – плюнь на них, да и все.

– Та хиба оттого… – сказала Марья.

– А чего?

– Та… – и Марья обвела рукой вокруг шеи.

– Ах, дура, дура, – говорила Александра Петровна и погладила Марью по волосам. И от этого ласкового прикосновения Марья заплакала во весь голос.

Тогда в коридор вышла старуха Платонова.

– Так, а я что говорила, довели-таки женщину до слез, – сказала она и, сев на раскладушку, громко и сердито принялась утешать Марью.

Потом открылась еще одна дверь, и вышел Крюков.

– Вот это да, – сказал он. – А я проснулся и думаю, кто это овации устраивает среди ночи?

Марья не плакала больше.

– Куда ей ехать! – говорила Ильинишна. – Плевать мы с ней хотели на всех хозяек, мы сами хозяйки. Останется в Москве, и баста, а пока устроится, можно и у нас в комнате ночевать.

– Трудно на работу, что ли, устроиться? – говорил Крюков. – Да к нам в завод, куда хочешь, хоть завтра, – в шасси, в мотор, в коробку скоростей, всюду рабочие нужны.

Смысл их слов неясно доходил до сознания Марьи, но они не спали ради нее, старались ее успокоить – все это было для нее так необычайно. Она, Марья, оказалась предметом дружеских забот, люди спорили, где ей лучше работать, говорили о ее судьбе. Смятение охватило ее. Не произошло ли тут ошибки? Может быть, она обманула их, они приняли ее за другого человека и, заметив обман, разойдутся по комнатам, равнодушные и сердитые. Да, впервые в жизни встретилась она с чувством рабочего товарищества, рожденным большим, сложным и тяжелым трудом, с чувством, коему в наше время суждено определять отношения людей.

Невеселый, залитый асфальтом двор, строго прямоугольные, точно в тысячу раз увеличенные спичечные и папиросные коробки, цехи, конторы и склады.

Три измерения – длина, ширина и высота. Пространство, сложенное из квадратных и кубических метров.

Где неясные линии холмов, обрыв над рекой, лезущие из земли корни сосен?

Как противоположен этот мир асфальта и металла пестрому хаосу солнечных восходов и закатов, шуму деревьев, плеску воды, крику и пению птиц!

Хотя Марья, пройдя через контрольную будку мимо человека в черной шинели, не размышляла о простой геометрии заводского двора, этот мир строгих линий и однообразных цветов сразу же захватил ее, и она шла вдоль бесконечно длинной стены механо-сборочного цеха той особенной, напряженной походкой, которой всегда ходят рабочие по заводскому двору.

Вчера она оформляла свое поступление на завод; стиснув зубы и приняв такое выражение лица, точно ее убивают, фотографировалась в моментальной фотографии; получала временный пропуск и подписывалась на какой-то бумаге столь большими буквами, что строгая барышня сказала ей:

– Вы помельче пишите, а то знаете… – И, разведя руками, барышня показала Марье, каких размеров будет ее подпись.

Вечером Марью охватил страх, он рос всю ночь, к утру у нее дрожали руки, тошнота подкатывала к горлу. Было страшно думать, как она войдет в цех, он ей представлялся огромной кухней, где несколько сот человек, подняв ложки, шумовки, секачи, испытующие станут следить за каждым ее движением, и, конечно, через минуту они загогочут жеребячьими и гусиными голосами: ведь Марья ничего не умеет делать. И, кроме страха за свой позор, в ней был страх, что люди, чье неожиданное внимание обратилось к ней, разочаруются и отвернутся от нее. Ведь Крюков поговорил с начальником сборки мотора, Александра Петровна дала ей рекомендацию.

Марья вошла в цех, и столбняк объял ее – это было страшней самой огромной кухни. Все двигалось в этом громадном цехе, бесчисленные колеса, колесики, ремни, серый металл поршней, струи молочно-белой воды, стружки – все вертелось, плясало и прыгало; пол дрожал под ногами, дрожали громадные белые фонари; казалось, что мутный воздух дрожал и плясал, охваченный этим общим безумием движения. А под потолком, опутанные цепью, плыли какие-то черные чугунные туши; потом Марья узнала, что это собранные моторы переправляются на главный конвейер.

В цеховой конторе похожий на аптекаря человек с черными кудрями вокруг очень белой лысины ухмыльнулся и сказал ей:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: