Вечером Ефремов приехал с завода и застал Васильева за чтением газеты.
– Здорово! – сказал Ефремов. – Ты что, из Института или с Экспериментального прямо домой?
Васильев, продолжая глядеть в газету, ответил:
– Я прямо со скамейки: сутки просидел на бульваре.
«Все– таки сердится», -подумал Ефремов и сказал:
– Ты извини, я схамил, но иначе не выходило, – в театр опаздывали…
Васильев молчал. Ефремов внимательно посмотрел на развернутую газету, закрывшую лицо товарища, – газета была от двенадцатого июля.
«Ладно, подождем!» – подумал он и сел за стол, открыл ключом ящик.
Через несколько минут он оглянулся на Васильева: ему казалось, что товарищ смотрит на него.
– Ночью опять выхода упали, – сказал Ефремов.
Васильев молчал.
Ефремов снова оглянулся и увидел, что в газете вырезано овальное окошечко и что Васильев приложился к нему глазом.
«Ладно, пусть!» – подумал Ефремов.
Некоторое время он сидел за столом, но мысль, что Васильев через бумажное окошечко наблюдает, как он перелистывает бумаги, точит карандаш, чешет голову, сморкается, была невыносимо неприятна.
Васильев негромко произнес:
– Готово?
– Что? – сердито спросил Ефремов.
Васильев молчал, отгороженный газетным листом. Через несколько минут он зашуршал и снова, точно рассуждая с самим собою, произнес:
– Ну как: уже? Неужели?
Ефремов вскочил, вырвал у товарища газету и, скомкав ее, бросил на пол.
– Ладно, изменник, – сказал Васильев, – так и быть.
Они шесть лет жили в этой комнате, и за эти годы многое изменилось в их жизни: Васильев работал в Институте, ездил в Англию – в Кембридж, печатал труды в журнале теоретической химии. Младшие сотрудники на конференциях величали его «уважаемый Николай Федорович»; а Ефремов был главным инженером на заводе, сидел в кабинете, имел секретаря, и когда на заводских собраниях брал слово, рабочие встречали его аплодисментами: «Простой, рабочий парень».
Многое, почти все изменилось в их жизни, но отношения их остались те же, как у студентов-третьекурсников: они заваривали чай все в том же электрическом чайнике, завертывали хлеб в газету и вывешивали колбасу через форточку на веревочке.
Помирившись, они сели пить чай, и Ефремов рассказал о случае в буфете.
– Домой не звала к себе? – спросил Васильев.
– Брось ты! – сказал Ефремов. – Ты думаешь, она как вот эти твои клиентки? – и он показал на стену возле телефона.
– А я бы не женился, – задумчиво сказал Васильев. – Ей-богу! Зачем? Как пойдут все эти трельяжи, гобелены, сервизы, гардеробы, дачное строительство, шифоньеры, – погибнешь!
– Брось ты! Она женщина другого порядка.
– Это все равно: если будет любить, то от гордости – «вот как мы с ним живем», а не будет, так для своего утешения; сама ли будет зарабатывать или ты, все равно обрастешь. Вьют гнездо – это уж биология, ничего не поделаешь. Да, ты меня познакомь с ней: надо ведь посмотреть.
– Я сам мало знаком, как же я тебя знакомить буду?
В эту ночь Ефремову снова не пришлось выспаться. Позвонил телефон, и, когда Васильев снял трубку, Ефремов, поглядев на пальто, сказал:
– Меня, наверное?
– Кого? – спросил Васильев и успокаивающе мотнул головой в сторону Ефремова. – Здравствуй, здравствуй! А кто это? Володька? Конечно, конечно! Вы где сейчас? Петр, слышишь: Володька приехал из Мурманска и встретился с Гольдбергом, тот вчера из Донбасса. От площади Ногина на пятнадцатом, до Смоленского. Машина? Еще лучше. Найдется, конечно: на стульях или на полу. Раз машина, тогда через Тверскую поедете и купите… Нет, брат, у Елисеева сейчас Инснаб. На углу Триумфальной… Я думаю, хватит двух.
– Ну, чего там: пусть три берет и, помимо всего прочего, воблу, – сказал Ефремов.
– Володька, главный велит три взять… А ты еще помнишь? Любимая его закуска. Правильно! Берите воблу. Мне? Тоже помнишь, молодец! Ну, катите! – Он повесил трубку и сказал: – Вот здорово!
Они приехали через полчаса, и сразу поднялся смех, разговоры.
– А ну, сними шапку! Ефремов, Ефремов, погляди на Гольдберга.
Они хлопали друг друга по спине, насмешливо похохатывали, говорили веселые колкости.
– Вся курчавость вылезла, – говорил Ефремов. – Гляди, сапожища.
Гольдберг – маленький, худой человек с красными огромными ушами, потирая руки и скрипя сапогами, прошелся по комнате и весело сказал:
– Лысый, лысый! Смешно сказать! Вы посмотрите на Володьку Морозова. – Потом он высморкался и спросил: – Не женились? Молодцы, честное слово!
Второй приехавший – высокий, полный человек с небольшой светлой бородкой – разматывал кашне и, улыбаясь, смотрел на товарищей.
– Ефремов, это про тебя в «ЗИ» писали, благодарность за какие-то оборонные работы? – спросил он.
– Про него, про него, – сказал Васильев. – Был безнадежный – и вот такая неожиданность! Шубка-то шубка на Володьке: воротник – бобер, шапка – бобер, подкладка – шелковая.
– А ты, Васильев, все на научной работе, халдей? – спросил, усмехаясь, Морозов.
– Бросьте, ребята! – сказал Ефремов. – Васильев у нас путеводная звезда.
– Халдей, халдей! – рассмеялся Морозов. – Физиономия, физиономия: совершенно та же и у того, и у другого.
– И так же рекламируют друг друга, – сказал Гольдберг. – Вы сознайтесь: у вас договор такой?
Они сели за стол и начали, не слушая друг друга, говорить и задавать вопросы.
– Стойте, ребята: в порядке ведения собрания, – сказал Гольдберг и стукнул кулаком по столу. – Я сейчас составлю анкету, и по ней пойдем…
Ефремов перебил:
– Придется выпить – это первое.
– Воблу чистить уж твоя участь, – добавил Васильев, – а сервировку я беру на себя.
– Водку я открою, – сказал Гольдберг, – и анкету проведу. Вы ведь в Москве: у вас все узлы.
– Я пока прилягу, – сказал Морозов и подстелил под ноги газету. – Что это: зачем дырочку вырезали?
– А кто ее знает! – ответил Васильев.
Гольдберг открыл бутылку и рассмеялся:
– Вот и встретились! Я часто вас вспоминал: иду по шахте и вспомню. Да анкета. Фамилию назову, а вы рассказывайте: где… кем работает… партийность… женат… дети есть… в общем ерунда: просто давайте, без бюрократизма. Вот, где Козлов?
– Он с экспедицией на Чукотке.
– Да что ты! Он же спал на лекциях, в трамвае.
– Поехал… Прислал на Новый год радиограмму…
– Ищет чего-нибудь?
– Какие-то металлы. А Ванька Костюченко где-то в пустыне, инженером на серных рудниках; кажется, женился.
– Что ты говоришь! Вот этот маленький женился? – Ты тоже, дорогой, не Афродита и женат, – сказал
Морозов.
Васильев расстелил на столе газету, принес с подоконника тарелки, стаканы, вилки и сказал:
– Ну, кого еще там? Рапопорт в главке ведет группу заводов, Смирнягин – доцент в Менделеевском, – мы их не видим; Трескин где-то, не помню: не то Риддер, не то Караганда, не то управляющий, не то технорук.
– Трескин – вот этот, в солдатской шинели! Все начальники, управляющие, ведущие, – просто смешно, честное слово!
– А где Алексеев наш гениальный? – спросил Морозов.
– Представь, ничего! Кажется, учится, но не в институте, а где-то – уже в третьем месте…
– Ну, я думал – он академик, замнарком…
– Умный парень! Замечательный парень! – сказал Морозов. – Поразительно: неужели вот так мотается? И я тоже думал, что он… Главное, славный парень.
– Вот уж не люблю славных парней, – сказал Ефремов.
– Отчего ж? Славный парень! Он, прежде всего, славный парень.
– Вот у нас на заводе был один славный парень, – рассмеялся Ефремов, – и поговорить, и философию по всякому случаю развести, вроде Алексеева, в общем, а я его погнал метелкой. Представляешь: у человека дело не клеится, а он приходит ко мне: «Да, товарищ Ефремов, все проходит, и все – томление духа». И никакого беспокойства! Я его прямо метелкой с производства выгнал.
– Разговорчивый Ефремов стал, – усмехнулся Гольдберг. – Раньше молчал, теперь все сам разговаривает.