– Я знаю, – говорил он, – вам чужды символисты, вы любите этих варваров: Бурлюка, Маяковского. Не доросли, милый!

Я делал вид, что соглашаюсь с Нафталинцевым, что поддаюсь его анархической агитации. С притворным восхищением я выслушивал его чудовищные бредни о пафотическом освобождении личности, об Иоанновом здании духа, об астральных существованиях.

– Все, что я вижу, – восклицал он, – и Куриленко, и вы, и даже этот идиот подполковник – это мой мир. Это все вращается вокруг меня. Я – солнце моего мира.

И он шел далее по лужам окопов своей фатовской подпрыгивающей походкой, точно под ним были блистающие паркеты окружного суда.

Тем временем я наладил связь с соседними частями. Не ограничиваясь пехотой, укомплектованной в большинстве из крестьян, я послал Колесника и Степикова в службу связи, в технические войска, ко всем этим парням с прожекторами, с телефонами, с динамитными шашками, рассчитывая в их среде встретить индустриальный пролетариат. И хотя атака все-таки была, она не помешала нам завербовать людей в других частях. Мы могли приступить ко второй части своего плана.

Степиков сообщил, что все налажено: сегодня ночью несколько австрийцев («страшные чудилы, все свои парни…») выйдут к озеру, чтобы поговорить с нами. Озеро это лежало между траншеями, в нейтральной полосе. Мы устроились так, чтобы попасть в секрет всей нашей компанией. Один Леу оставался в окопах.

Мы вышли с темнотой. Все захватили с собой сахар. Ночью должен был подползти из команды связи Пашка Новгородов, телефонист. В секрете кинули жребий, кому дежурить. Выпало мне.

Я оставался на ногах, чтобы не уснуть. Остальные забрались в землянку, устроенную тайком от начальства, – подрыта вбок земля, сверху положены бревна, все замаскировано дерном. Ребята укладываются на соломе.

– Ах, не пихайтесь, пожалуйста, – жеманно говорит Степиков, притворяясь стыдливой девушкой.

Это настраивает всех на мысли о женщинах.

– Хорошая у меня жена, – говорит Колесник мечтательно, – ругается часто, а любит.

Колесник вспоминает о семейных ссорах с нежностью, как ветеран вспоминает о стычках на поле боя, хотя бы они далеко не всегда кончались его победой. Я переключаю разговор на австрийцев. Я подробно объясняю, какое значение имеет для нас свидание с австрийцами, я перекладываю на язык ребят идею международной солидарности трудящихся, я говорю:

– Мы должны устроить так, чтоб хоть на одном маленьком участке солдаты с двух сторон положили винтовки и сказали: «Баста, больше не воюем!»

– А может, лучше поднять бунт? – упрямо говорит Колесник.

– Перебить офицеров, ясное дело, – добавляет Степиков, – не понимаю, чего с ними цацкаться.

– Ребята во всех ротах требуют бунта, – угрюмо замечает Куриленко и смотрит на меня едва ли не с ненавистью.

– Может быть, Куриленко, ты вообще возьмешь на себя руководство организацией? – говорю я сдержанно. – Заменишь Левина? Может быть, мне ушиться, ребята? Так вот имейте в виду: эти Стаматины фантазии насчет бунта надо забыть. Иначе все развалится.

Молчат. Но я знаю – я их не убедил. Я уверен, что я прав. Пусть Стамати тысячу раз называет меня пацифистом, но бунт – это утопия, это «Мир приключений», – не только потому, что нас всех перебьют, а потому, что я верю в силу непротивления. Я волнуюсь.

– Ну ладно, – успокаивает меня Степиков, – ты бедняга, мы будем прохлаждаться, а ты чертоломь тут за нас всю ночь.

Он падает и мгновенно засыпает. Все засыпают.

Я один. Кругом ночь. Тихо, как в деревне. Кажется, что должны залаять собаки. Я стою, опираясь на винтовку, в классической позе часового. Это усыпляет. Пробую считать. Пробую для развлечения, произнося отвлеченные понятия, воображать их конкретно. «Бытие», например. Предстает наша старая квартира на Садовой улице с запахом натертых полов, с тишиной, сопровождавшей все мое детство, с огромным буфетом, в котором, знаешь, где-нибудь непременно лежит почти полная коробка шоколадных конфет с ликером. Или – «сила». Возникает мягкий голос Кипарисова, произносящий с присущей ему небрежной отчетливостью: «Нехорошо, мой мальчик».

Однако скучно. Хоть бы Новгородов поскорей пришел! Я тихо свищу на мотив «Мы встретились с тобой», как было установлено между нами, чтоб обозначить для Новгородова место секрета. В образе пластуна представляю я его себе – в образе пластуна, который ползет из темноты на животе, сжимая в зубах кинжал. Какая ерунда! Пашка Новгородов, московский наборщик, рыж, смешлив и придирчив сверх меры. Так и был он с первого взгляда отнесен к группе суетливых болтунов со своим курносым носом и манерой хохотать над каждым словом Степикова. «Обыкновеннейший парень», – сказали бы вы, озирая незамысловатый набор его лица, щедро залитого веснушками. Но это не так! Я ведь знаю, что обыкновенных людей нет. Все необыкновенны. Сумей только найти эту необыкновенность, и тогда ты будешь видеть человека насквозь, будешь знать, как он ответит на поцелуй, где зарыдает, с кем пойдет на смерть, а с кем в пивную и в какой час с ним произойдет катастрофа от неразделенной любви.

После этих мыслей о Новгородове, доставивших мне удовольствие, потому что в них я выступал (правда, к сожалению, только перед самим собой) как тонкий психолог, я вынужден был отметить в Пашке линию упорства, обрисовавшую его безволосый подбородок, и позавидовать ей, так же как недостижимой для меня рассеянности взгляда, свойственной мечтателям и упрямцам, и особенно – манере отвечать, не дождавшись конца моего вопроса, – манере, изобличавшей в Новгородове раздражительную быстроту мысли. Идея встречи с австрийцами, по правде сказать, принадлежала ему. Идея перестроить работу кружка тоже принадлежала ему. «Так нельзя работать, Сергей, – сказал он вчера, – нужны тройки или семерки, словом, нужна организация. Придумай. Иначе мы провалимся».

И вот я стою под небом Галиции и придумываю. Ночь густеет. Храпит Колесник. Вылезают прожекторы на небо. Потому что я обещал, сказавши: «Открыл Америку! Не беспокойся, это у меня не первый кружок». И ничего не могу придумать.

Тут я вспоминаю о старом своем прибежище: Левин. И вот я пишу мысленное письмо Левину.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: