Степиков тем временем громко прочел, глядя в документ офицера:
– «Поручик Третьяков…» А, старый знакомый! – вскричал Степиков. – А ну, вылазь-ка сюда, вылазь на волю, мы с Ивановым тебя давно дожидаем!
Третьяков вышел из автомобиля. Он узнал нас. Он бледен.
– Я – эсер, – говорит он дрожащими губами.
– Эсер? – говорит Степиков. – А ну-ка, посмотрим, как скрозь эсера проходит пуля!
И он с силой ударяет Третьякова по лицу.
– Становись к дереву, – кричит он, – мордой сюда! Сережка, слушай мою команду! По шкуродеру с колена пальба…
Женщины поднимают визг. Гуревич кричит:
– Сережа, не делай этого! Во имя нашей дружбы! Не будь убийцей!
– Аркадий, – говорю я, – отпустим Третьякова. Ну его к черту!
– Как к черту? – говорит Степиков. – Ты уже забыл все? Ты, может быть, забыл, как он мордовал Бегичко?
– Не стоит мараться, ну его к черту! – говорю я. -
Еще наклепают на нас, что мы бандиты.
Степиков смотрит на меня.
– Только ради тебя, – говорит он, – чтоб уважить твоих знакомых, я его выпущу.
Он галантно раскланивается с дамами. Третьяков, перебирая лаковыми сапожками, быстро семенит к машине. Степиков вздыхает.
– Сережа, – говорит он, делая пригласительный жест, – дай ему раз в морду. Я тебя прошу. Ну, уважь меня.
– Ну его к черту, – говорю я, отворачиваясь.
Третьяков растягивается в машине. Дамы утешают его. Перегнувшись через борт автомобиля, Гуревич жмет мне руку.
– Спасибо, – говорит он, – между нами говоря, ему не мешало побить морду. Он шулер, он меня вчера обставил тысяч на пять.
– Чем ты сейчас занимаешься. Саша? – спросил я,
– Спекуляцией, – ответил Гуревич, пожимая плечами, точно это подразумевалось само собой, – а кроме того, психоанализом и рефлексологией.
– Бросил бы ты дурака валять, Саша, – сказал я, преисполняясь старой нежностью к Гуревичу. – Ей-богу. Я плохо говорю. Но вот ты послушал бы какую-нибудь речь Стамати, я уверен – ты стал бы человеком.
– Речь, – Саша снова пожимает плечами, – речь – это дополнительная функция дыхательных и жевательных мышц.
– Это все ерунда, – сказал я, как всегда в присутствии Саши теряя слова, – правда – у большевиков.
– У тебя комплекс навязчивости, – сказал Саша докторальным тоном, интригуя меня заманчивыми терминами. – Что, – добавил он, насмешливо глядя на меня, – объелся политикой?
– Брось ты все это, иди к нам – упрямо повторял я. Гуревич лукаво:
– Лучше ты иди к нам, – и сделал широкий жест, обводя им трех нарядных женщин, сидевших в машине; они, улыбаясь, потеснились, освобождая для меня Место. – Мы едем в один чудесный погребок. Серьезно, садись к нам. Что, разве большевики – монахи?
Я изо всей силы ударил ногой по машине и воскликнул со злостью:
– Ну, катись, да веселей, а то мы можем передувать и вас всех вздрючить в два счета!
Машина двинулась. Саша, привставши, запел:
И женщины подхватили:
Мы пошли дальше дозором по парку…
На другой день повели наступление на Кремль. Я с небольшим отрядом стоял на Тверской улице. Всей нашей группой командовал немолодой слесарь с фабрики «Свет и лампа». Самокатчик привез мне приказ:
«Занять квартиры, что возле городской думы, после артиллерийской подготовки ворваться в кремлевские ворота».
Через минуту слесарь пришел сам.
– Мы сделаем это вместе, – сказал он. – Айда!
Это был восьмой день боя. Лицо немытое, заросшее, глаза воспаленные от недосыпа, от стрельбы, френч изорван, шинель где-то потеряна. Не мудрено, что дедушка Шабельский не узнал меня, когда мы ввалились к нему в квартиру. Зато я узнал его сразу, Он не изменил своей привычке ежедневно пробривать подбородок между бакенбардами и даже сохранил генеральские погоны на гражданском полумундире, афишируя свое пренебрежение к событиям.
– Окна, – прекрасно, прямо на Кремль, – хрипел слесарь со «Света и лампы», осматривая квартиру, – сюда пулемет, сюда четыре стрелка, прикрытие устроим из стола и буфета. Сергей, тащи подходящее барахло для укрытия стрелков. Хозяев выставь – подозрительны.
Дедушка Шабельский посмотрел на меня.
– Сережа, это ты?
Слесарь сказал:
– Ну, ты здесь распоряжайся, а я пошел по другим квартирам.
– Сергей, – вдруг захлопотал дедушка, – ванну? Чистое белье? Можно соорудить яишенку. Мигом.
– Сейчас некогда, – сказал я, – видите, что делается. Тащи, ребята, стол.
Мы принялись подтаскивать мебель к окнам. Буфет пришлось положить боком. Получился превосходный бруствер. При этом разлетелась вдребезги фарфоровая чернильница, с которой я играл еще в детстве, знакомая мне, как дедушкины морщины, которых (я увидел это, поглядывая на него тайком) стало ужасно много, с тех пор как я видел его в последний раз.
– Нельзя ли полегче! – закричал дедушка. На лице у него появилось выражение слабости и гнева. – Ну, я понимаю, вам надо разгромить юнкеров. Но к чему же колошматить хорошую посуду? Или ты пьян, Сергей? В папашу пошел.
Из соседней комнаты прибежала Марфа Егоровна. Услышав мужские голоса, она там припудрилась, сделала брови.
– Вот внучек, – коротко сказал дедушка.
– Сереженька, – воскликнула радостно Марфа Егоровна, какая неожиданность! А я думала – погромщики. Хотите чаю? Вы устраиваете у нас позицию? Скажите: скоро с этим будет покончено? Здравствуйте!
– Здравствуйте! – сказал я, испытывая неловкость от прикосновения к умытой женской руке.
Марфа Егоровна приписала это действию свой красоты.
– Я же вам бабушка, – сказала она, кокетничая, – ну, скажите – бабушка.
– Бабушка, – пробормотал я, растерявшись. Красногвардейцы у окна захохотали.
– Марфа, – сказал дедушка, – не валяй дурака. Он красный. Он за социальную революцию.
– Сережа, вы революционер? – тоном нежного упрека протянула Марфа Егоровна. Она произносила «рэвольюсионнэр».