Внешне Вера Николаевна была похожа на народоволку. Вышагивая туда-сюда по камере, она иногда напевала романсы или мелодии. Раньше я с ней никогда не встречалась, но чего-то добивалась от своей памяти. Смутные, неопределенные ощущения побуждали что-то связать. Во Фрунзе на главной улице был дом, где часто играли Шопена и Рахманинова. Я всегда возле него замедляла шаг, чтобы насытиться музыкой. За окном рассмотрела вишневого цвета абажур и круглый стол, как у Анисовых.
- Вы жили на улице Дзержинского, дом семь? - спросила я у Веры Николаевны.
- Да, - удивилась и подтвердила она.
Начавшаяся в камере внутренней тюрьмы дружба с нею помогла пережить месяцы следствия, другие испытания, прошла через всю жизнь.
Многие из женщин знали фамилии, имена своих следователей. Иногда описывали их внешность, манеру говорить. Описания были так точны, что кое-кого я узнала в тех шестерых, что зашли однажды в кабинет во время допроса и уселись в кресла.
Кто-то из них стал задавать вопросы, перебивая моего следователя, кто-то молча курил. После обсуждения моей контрреволюционной деятельности они были не прочь "поболтать".
- Ну а кого вы больше всего любите из писателей? Бальзака - вот как? Нравится?
Малограмотные, малокультурные люди были вполне довольны собой и жизнью. Война этих следователей не касалась. Они воевали по-своему. Здесь.
По воскресеньям в камеру входил дежурный и приносил передачи. Кроме грузинки Тамары и меня, передачи получали все.
В глубине души я, конечно, надеялась, что однажды услышу свою фамилию и по передаче пойму, что с Эриком. И вот меня действительно выкликнули. Дежурный внес в камеру небольшой пакет и три глиняных горшочка, в которых хранилось перетопленное для Валечки масло из донорских пайков. Я торопливо развернула пакет. Обнаружила свое белье, роговую расческу, мелочи. Кто собирал эту передачу? Барбара Ионовна? Эрик? В ней, казалось, было все нужное, и все-таки не хватало чего-то одушевленного. Горшочки с маслом, которое я копила для сестры, особенно подавляли.
Как нынче сестренка выберется из всех бед одна? Что думает о моем молчании? Теперь-то стало понятно, почему мне отказывали в разрешении поехать к родным. Я писала заявление "на выезд", а мне в это время готовили ордер "на арест".
С получением передачи все-таки оживилась. Зачерпывая ложкой масло, бросала его всем в миски с баландой. На поверхности серой бурды тут же появлялись теплые золотистые колечки жира. Подойдя к Вере Николаевне, хотела бросить и ей, но она, отдернув миску, запротестовала:
- Нет! Оставьте себе. Неизвестно, сколько вам придется сидеть.
Вера Николаевна не уступила. Я подошла к параше и выбросила туда ее порцию.
- Ну и характер у вас! - возмутилась она, поддержанная общим гулом неодобрения.
Характер?! То, о чем "каракулевая" женоненавистница приказывала забыть. Но ведь его как бы и не было. Я не ведала, в чем он таится сейчас, при каких обстоятельствах проявится и даст о себе знать. Собственная инертность на следствии, растерянность, опустошенность пугали. Кроме страха и боли, казалось, во мне не было ничего.
- Передачу получили? - деловито спросил следователь, вызвав меня на допрос.
- Получила. Вы не знаете, кто принес? Муж? Или свекровь?
- Я!- ответил следователь.
- Что значит - вы? - не поняла я.
- Мы только вчера сделали в вашей квартире обыск. Вот я и собрал, что вам может понадобиться.
Я давно уже ненавидела его. За это "собрал", за сердобольный жест доставки масла возненавидела еще круче.
Делали обыск? Только сейчас? А как же вещи Барбары Ионовны, которые она принесла на хранение? Но волнение по поводу вещей свекрови следователь тут же снял.
- Знаем, что там были ее вещи. Она их получила обратно... Где и как вы познакомились с Серебряковым? - оборвал он разговор.
- Кто такой Серебряков? - переспросила я, сперва не поняв, о ком меня спрашивают.
- Опять увиливаете? Да, Серебряков! Не знаете? Не помните?
- Я знала Серебрякова. Но в Ленинграде, - и, поддавшись неуместной наивности, неожиданно для самой себя спросила: Скажите: кто он? Я не поняла, кто он такой.
Ответа не последовало. Вопрос не повторялся. Но все, что относилось к ленинградской поре, стало вдруг предметом главного интереса следователя.
- Что можете сказать о Николае Г.? О Рае? О Лизе?
Что я могла сказать о своих друзьях? Преданно их любила, доверяла беспредельно.
- В Ленинграде, собираясь на квартире Г., вы читали запрещенные стихи Ахматовой и Есенина. Не Маяковского, между прочим, читали, не Демьяна Бедного, а упаднические. После чтения стихов вели антисоветские разговоры. Кто их обычно начинал?
Легко ориентируясь в сведениях о нашей ленинградской компании, следователь называл имена обоих Кириллов, имена Нины, Роксаны...
Не поспевая за потоком обвинений, удивлялась: при чем тут наши безобидные ленинградские сборы, чтение стихов? Все это казалось пластами такого глубокого залегания, о которых, кроме нас самих, и знать-то никто не мог. Почему об этом спрашивают на следствии? Почему называют "антисоветскими"?
- Мы не вели антисоветских разговоров, - отвечала я.
- Вели антисоветские разговоры. Мы все знаем, Петкевич!
И надоевшая, казавшаяся пустым звуком присказка-рефрен "мы все знаем" стала вдруг обретать объем и свое истинное значение. В бумагах, покоившихся на столе следователя, содержался немалый запас информации обо всех нас.
- Кто рассказал анекдот такой-то? - спрашивал следователь. - Вы говорили, что на конкурсе пианистов премии раздавались неправильно... Говорили, что система обучения в школе непродуманная... Любыми способами вам надо было насолить советской власти...
Путешествие в собственное прошлое через призму чьих-то доносов форменное безумие. Ни себя, ни бывших фактов узнать нельзя. Оказываешься перед необходимостью считаться с существованием сторонней, официальной точки зрения, которая квалифицирует события твоей жизни. Волей-неволей рождается "двойное зрение" у самой. На стороне искажения - сила и авторитет государства. Они, как прожектор, забивают непосредственную природную способность все видеть и понимать по-своему. Самое страшное то, что безобидные разговоры начинают самой казаться криминальными.
- А вы знаете, Петкевич, что мы вас хотели арестовать еще в Ленинграде? - решил ударить меня следователь.
Знала ли?.. Получалось, была права, считая реальностью предощущение беды, а не течение фактической жизни - лекции, работу, время суток, смех, беседы с подругами. Будучи дичью, чувствовала, как вокруг меня все глохло, вязло, как нечем становилось дышать. Древним предчувствием это процарапывалось тогда сквозь здравый смысл и логику. Значит, "знала". От этого и бежала.
- Что с моим мужем? Где он? - спросила я с неожиданной для самой себя внезапностью и напором.
- С мужем? А ваш муж арестован! В тот же день, что и вы. Рано утром.
Эрика арестовали раньше меня? Я писала ему записку, а он уже был арестован? Он находится рядом? Здесь? Весть об аресте Эрика убила. Больше я ни на чем не могла сосредоточиться. Мне казалось, что он не перенесет ни ареста, ни тюрьмы. Вопросы следователя до меня теперь доходили с трудом. Но он продолжал допрос так, словно сообщил мне, холодно на улице или не слишком.
- Разрешите мне передать мужу половину масла, - попросила я следователя.
- Не разрешу, - резко ответил он.
- Я очень прошу об этом.
- Нет!
- Почему?
- Хотя бы потому, что ваша свекровь ему передачи носит, а вам - нет.
- Все равно, разрешите. Пожалуйста.
- Этот негодяй обойдется и без масла. Все!
Почему Эрик негодяй? Может, он ударил его на допросе? Или оскорбил? Нет, на Эрика это не похоже. Тогда в чем дело?
Позже узнала, что 30 января следователь забегал в кабинет, где я томилась, из соседнего, в котором допрашивали Эрика также до самой ночи. Что у нас с ним - "общее дело"? Или каждому предъявляют разные обвинения? Почему Барбара Ионовна носит сыну передачи, а мне нет? Считает меня главной виновницей? В те годы так и говорили: "Это она из-за мужа пострадала" или: "Его посадили из-за жены". На том и кончались поиски причины. "Ведь фактически речь все время идет теперь о Ленинграде, - стала думать я. - Про Фрунзе уже почти ничего не спрашивают. Значит, действительно нас обоих арестовали из-за меня. Выходит, права Барбара Ионовна?"