Саранцев остановился, так как Качушин недовольно поморщился: он не успевал записывать. Поэтому Саранцев немного выждал, затянулся папиросой и продолжил:
– Сначала я пошел за Мурзиным, потом свернул в сторону, чтобы случайно не попасться ему на глаза. Через три-четыре километра я остановился и выстрелил в воздух – этого было достаточно, чтобы предостеречь об опасности. Потом я допил рислинг и выбросил бутылку… Все это произошло на том же месте, где потом…
Саранцев прикурил свежую папиросу от сгоревшей, не зная, куда бросить окурок, смял его в пальцах, но ожога не почувствовал.
– Когда я утром узнал о смерти Мурзииа и о найденной бутылке, – сказал Саранцев, – я еще надеялся, что это другая бутылка. Потому я и побежал к Стриганову. Две другие бутылки стояли на столе…
Юрий Саранцев смял пальцами вторую горящую папиросу. В комнате снова стало тихо, и все молчали долго. Потом Юлия Борисовна сказала:
– А вы все-таки пижон, Саранцев! Срок вы получили заслуженно… Так какого черта вы не верите людям? – Она разъяренно вздернула верхнюю губу. – Почему вы считаете, что принцип презумпции невиновности не относится к следователю Качушину? Кто вам дал право думать о нем как о преступнике? Или вы не считаете преступлением арест невинного человека! На дворе шестьдесят шестой год, вас допрашивают трое коммунистов… Вы посмотрите на участкового уполномоченного Анискина! Он болен оттого, что навел следствие на вас, хотя имел миллион оснований для этого…
Сердито отойдя от печки, Юлия Борисовна через плечо следователя заглянула в протокол допроса, перечитав последнюю страницу, сказала зло, медленно:
– Возьмите с Саранцева объяснение по поводу его поступка, Игорь Валентинович! Я буду рада, если руководство лесопункта влепит ему как следует. А теперь отпустите подследственного. Пусть напишет объяснение дома. Он нас извел, этот пижон. Отпустите его!
– Вы свободны, товарищ Саранцев! – сказал Качушин.
Лесозаготовитель провел рукой по давно не бритым щекам, покачал головой, словно от чего-то освобождаясь, частями набрав в грудь воздух, осторожно выдохнул его. Он поднялся, на секунду остановился в нерешительности, не зная, как попрощаться. Видимо, сказать «До свидания!» он не хотел, а «Прощайте!» не решался. Потом он подошел к вешалке, надел пальто, что-то пробормотав, начал открывать дверь и тут не выдержал: с дрожащими, перекосившимися губами, с гримасой счастья и боли на лице он так резко дернул дверную ручку, что стекла в окнах дрогнули, а лампочка на длинном шнуре покачнулась.
– До свидания! – из сеней крикнул Саранцев. – До свидания!
На дворе было тихо, безветренно, и шаги Юрия Саранцева слышались долго – веселые, звенящие, летучие.
– Пижон несчастный! – насмешливо сказала Юлия Борисовна. – Вы видели этого пижона?
Юлия Борисовна прижималась спиной к печке, Качушин, покачивая ногой, сидел на кончике стола, а участковый все еще стоял. У него было серое, больное лицо, так как Анискин не спал три ночи подряд, в течение трех суток почти ничего не ел. У него временами слегка кружилась голова, он по-прежнему не мог смотреть на электрический свет: резало глаза.
– Один Флегонт Вершков остался, – задумчиво сказал участковый, делая шаг в сторону. – Я потом сбегаю за ним, только есть такая дума, что надо бы еще поговорить со Стригановым. Ты не будешь возражать, Юлия, если я с Василием еще раз поговорю?
Юлия Борисовна ответила не сразу. Закинув голову назад, она стояла прямая, натянутая, напряженная. Седые пышные волосы обрамляли ее маленькое лицо, плечи были прямые, офицерские.
– Федор Иванович, – спросила она, – это тот самый Флегонт Вершков, который вернулся с фронта хромым?
– Он!
Юлия Борисовна опять помолчала.
– Давай Стриганова, Федор Иванович! – наконец сказала она, – Арестовать Вершкова мы всегда успеем. А ну давай сюда братца Василия!
7
Прямой, высокий, почти касаясь головой потолка, участковый прошел по комнате, протяжно отдуваясь, сел за стол. Он так двигался по комнате, так садился, так держал голову, словно в кабинете, кроме него, никого не было, а лицо участкового говорило: «Я Анискин, мне шестьдесят три года, я брат Стриганова!» Еще садясь, еще устраиваясь за столом, участковый измерил взглядом расстояние от себя до Стриганова, удовлетворившись им, прицеливающе, пробующе прицыкнул пустым зубом. Анискин был сух и официален, все пуговицы на воротнике рубахи были застегнуты, вертикальная складка пересекала его крутой лоб.
– Так! – звучно сказал Анискин. – Эдак!
Стриганов тоже садился. Усмехнувшись, он посмотрел на низко висящую электрическую лампочку, отстранил ее рукой, но табуретку отодвинуть не решился. Еще раз усмехнувшись, он сел, положив ногу на ногу и только тогда спокойно, уверенно огляделся. Увидев стоящую возле печки Юлию Борисовну, Стриганов приподнял бровь, подумав, кивнул ей головой. На Качушина поп-расстрига не посмотрел совсем.
– Ну, вот и сел! – сказал он. – Тепло, светло, тихо.
Дикое, цыганское, степное наплывало на лицо Стриганова. Вот он грозно выставил волнистую бородку, сжал длинные иезуитские губы, и показалось, что в комнате слышен конский храп и свист бича; пошевеливала звездами темная разбойничья ночь, полная запаха полыни и костров. Разгульем, ветром в лицо веяло от глаз Стриганова, смелых до отчаянности. Бледнела, сухо натягивалась кожа на его таком же выпуклом, как у Анискина, лбу.
– Допрашивайте! – сказал Стриганов. – Я сегодня веселый, разговорчивый…
Юлия Борисовна и Качушин, притаившись, молчали. Всей спиной вжалась в печку капитан милиции, сделавшаяся вдруг маленькой, тоненькой, по-женски беззащитной; осторожно дышал в своем углу Качушин, тоже ставший вдруг неприметным, юным, незначительным. Одно и то же чувство испытывали Юлия Борисовна и Качушин: что значили отпечатки пальцев на пустой бутылке от рислинга перед тем, что видели они? Чего могло стоить медное колечко от ножа перед тем, что жило на пяти метрах, разделяющих Анискина и Стриганова? Только смерть Степана Мурзина, березы над кладбищенской оградой да звезды на шелковом небе могли стоять вровень с тем, что происходило на пяти метрах! О жизни и смерти, о человеке, живущем на теплой и круглой Земле, молчали пять метров, разделяющие Анискина и Стриганова.