Северин осторожно вел ее от этого жуткого места.

— Избушка, — сказала она. — Элегия. Вот вам и элегия, Северинушка. Джунгли, а не элегия.

У избушки никого не было.

— Куда же они подевались? — непонятно к кому обратилась она. — За бабочками, что ли?

— А вон то не они оставили?

На дверях, приколотая шипами аралий, белела записка.

«Хорошо, что ты не одна, — прочитала девушка. — Теперь сможем облазить куда большую территорию. Мы с Татьяной пошли за лианник, к истокам Тигровой. Взяли один комплект необходимого. Второй оставили вам. Простыни с рамами — на чердаке. Рефлектор и аккумуляторы в комнате. Не забудь, что для наших крылатых пьяниц поставленов зарослях четыре баночки…»

Что за пьяницы?

А, для ночных бабочек, — довольно зло сказала она. — Стоят баночки, а в них мед, который перебродил. Ну и что-то вроде фитиля. А с фитиля сосут бабочки, пьянеют. И тогда бери их голыми руками… — Она читала дальше: — «Заодно предупредим егеря, пусть придет посмотрит. Будь здорова. Не ленись для дядьки Сократа, работай. Целуем».

— Где же это они?

— За лианником. Верст за пять, — в глазах Гражины был нешуточный гнев. — Что за свинство! Уйти, не предупредить, бросить. Обрадовались… Работа быстрей пойдет. Все работа да работа. Самое, видите ли, главное… Провались сквозь землю человек — лишь бы бабочки его любимые остались. Вот возьму и плюну и буду «Королеву Марго» читать.

— Зачем вы так? — сказал Северин. — На самом деле есть смысл. Вы здесь, они там будут ловить. Смотришь — больше поймаете. А я вам помогу. Нечего вам злиться, по-моему. Тон у него был рассудительный и серьезный.

Девушка искоса посмотрела на него я уже спокойно сказала:

— Ой, горюшко вы наше! Может, вы и правы. Ну, берите свои удочки — и марш на Тигровую. Добывайте пищу для племени. Я тут уберусь чуть и приду помогать. Червяков там накопаете под кучей мусора.

…Хорошо было стоять на берегу, насаживать червяка, закидывать удочку в водобойные котлы. Хорошо было следить, как появляется и идет к истокам, молниеносно мчится в холодной слезнице воды огромная сима. В ее табунах сразу были видны самцы. Они нарядились в брачные уборы: спины потемнели и сделались горбатыми, бока покрылись малиновыми и темными полосами, челюсти угрожающе выгнулись.

Рыба клевала прекрасно. Крючок почти ни разу не вернулся пустым. Когда Гражина подошла к речке, в ведре плавало уже десятка три рыбин. Выловив одну из ведра, она присела на корточки и стала разглядывать ее.

— Мальма, — сказала она. — Местная форель.

Гляньте, какая прелесть.

Форель была нежно-сиреневая, с ярко-пунцовой полоской на брюшке, с такими же плавниками и хвостом, пятнистая, с золотыми блестками на спине.

— А это что?

Рыба была с красноватой лентой на боках. Плавники и хвост тоже красные. И вся покрыта такого же цвета пятнами — как леопард.

— Сима, — сказала Гражина.

Будрис не на шутку перепугался.

— О-ой… Миленькая, а ну быстрей берите ее и бросайте обратно в воду.

— Зачем? Это своеобразная сима. Ее здесь пеструшкой зовут. По неизвестным каким-то причинам часть самцов симы, как выведется, не спускается вморе… Вон настоящая сима пошла. В ней сантиметров восемьдесят… А эта в реке, так лилипутом и остается. Видите, двадцать, не больше. Молоки у некоторых пеструшек бывают, но они, если и идут за настоящей симой, то совсем не во имя продолжения рода. Идут, чтобы выследить, выждать и сожрать икру. Своему же виду вредит, гадость такая! Так что ловите.

Вечерело. Тихие, загорелые стояли вокруг горы. Роскошествовали. Булькала вода. Самцы форели, засыпая, чернели, как старое серебро. И девушка сидела у воды рядом с Амуром и смотрела в быстрину.

Простая, милая, неотделимая от всего этого. Сама как закат, сама как листва, сама как чистый воздух, которого не замечаешь, но без которого невозможно жить.

— Давно хотел спросить, что это за верба такая на камнях? Вон, стройная, как эвкалипт.

— Чозения, — сказала она. — Одно из любимых моих деревьев. Она — реликт: пришла с доледникового периода. В ее тоне прозвучало что-то такое, что заставило его насторожиться.

— Почему «одно из любимых»?

— Потому что это дерево тяжело живет. И мало живет. Лет восемьдесят. Укореняется на галечных косах, на грядах. Там, где ничто не может расти. Первым появляется на новых наносах, даже на окаменелой лаве у ручьев. Дерево-пионер. И вот растет, разрушает лаву, неизвестно откуда сосет соки, удобряет листьями мертвую почву. А потом, когда удобрит ее и собой, на то место приходят деревья других пород. Доброе дерево.

«Чозения», — с нежностью и почему-то с тревогой подумал он.

Тишина. Закат. Река. Женщина в зарослях чозении на берегу. Сама тоненькая, сама стройная, как чозения.

— Хорошо мне, — внезапно сказал он.

— Вам редко бывает хорошо?

— Очень. Но здесь мне так хорошо, как никогда в жизни. Тихо. Совсем безлюдно. Будто миру и людям еще только надо родиться. Будто тысячелетия до Хиросимы. Будто ее никогда не будет.

— А я? — спросила она.

А вы разве человек? Вы первая чозения. Высокая чозения. Стройная чозения. Чозения, которая помогает всем. А раз всем, то и мне.

Внимательно, золотыми от заката глазами смотрела она на него.

— Слушайте, Будрис. Я знаю вас давным-давно. После этих слов мне вообще кажется, что вы зна комы мне с начала дней. Но кто вы? Кто вы, Будрис? Почему вам плохо? Плохо потому, что вы — это вы? Кто?

— Так, — сказал он. — Счетная машина. Может, чуть больше, чем счетная машина. Так говорят. Вы простите, если я вместо прямого ответа расскажувам притчу?

— Давайте.

— Где-то в начале нашего столетия в большом городе в Белоруссии была выставка. Хозяйственная. Разные там достижения. Она же и ярмарка. Сало толщиной с лопату, шире моей четверти…

— Трудно представить, — сказала она.

— …ну, жито, жеребцы на цепях, распятые, мундштуки грызут. Звери! И приходит на эту вы ставку мой дед. Плотник был по тем временам, ей-богу, первоклассный. Ну и, ясно, сундуки ладил, телеги, все такое. Приходит и сразу в дирекцию. В суме — угольки, под мышкой — доска еловая. «Ну, а ты чего?» — спрашивают в дирекции. А он им степенно: «На выставку. Да места нет». — «А чего привез?» — «А вот, — говорит. Поставил он доску, достал уголь. — Смотрите». И ж-ж-ик — одним движением руки чертит окружность. А затем точкуставит, центр. Те циркулем проверять… Бог ты мой!.. Геометрически точный круг. И безупречно — центр. И вот так он все время показывал. Угол делил на две половины, любой многоугольник обводил окружностью. Всю геометрию — на глаз, не имея о ней и понятия.

Помолчал.

— Вот и у меня такое фамильное несчастье. Вот так и я. Где циркулю не под силу, где его вообще нет, там зовут меня, и я живо черчу безукоризненный круг.

— Кажется, я понимаю, — тихо сказала она. Она в самом деле понимала. Северин убедился в этом, заглянув ей в глаза.

— Я не могла бы. Ни за что. Видите, здесь мир, и свет, и красота. Бродят звери, летают птицы, растут чозении. И даже леопард, что рыскает вокруг, не портит картину. Потому что это праздник и пир жизни. И рождение и смерть ее. Естественная, никем не придуманная смерть. Изобрести предначертание — что может быть страшнее?! Не холодно вам там?

— Холодно.

— Я понимаю. Вы страшно сильный. И вы со всем, совсем беззащитный. Незащищенный. Без брони перед этим миром. Ничего не стоит вас убить. А может, и убили уже?

— Ну, это маленькое преувеличение.

— Не шутите. Не надо. Ясно, что холодно. Все равно как в лунную ночь замерзает где-то на Эльбрусе человек. А вокруг красота. И высоко-высоко, на все человечество хватит.

— Именно хватит, — сумрачно сказал он. — Вот именно, что на все человечество.

— Нет, я там не смогла бы. Даже с лучшими людьми на свете. Я землю люблю, долины, невысокие, зеленые, вот такие горы. Тепло люблю. В нем красота. И настоящая высота — в нем. На кой чертлюдям вершины, на которых нельзя жить. Какая страшная работа!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: