— А на родину вам не хочется?
— Еще как хочется!.. как уедешь?.. Дети держат… А им какая работа на родине, если они и языка не знают…
— А на побывку съездить?
— То-то хоть взглянуть на родные места да на маму… Она еще жива и все зовет приехать. Вот, бог даст, подрастет Влодек и станет на свои ноги, тогда я непременно поеду погостить домой!.. Непременно поеду!.. Сдам магазин помощнице и поеду… Да, господин Чайкин, здесь в Америке хоть и недурно, господь не оставил меня своей милостью, — а все-таки нет на свете места лучше родины. Каждого кулика к своему болоту тянет.
— Это верно. На чужбине — словно в домовине, говорят люди.
Полька глубоко вздохнула и сказала:
— В двадцать лет, что мы здесь, поневоле свыкнешься, а в первые годы сколько я слез пролила, тосковавши… И боже мой!.. Да и теперь как вспомнишь о родине, так и защемит сердце. Так, кажется, и полетела бы в Варшаву, хоть бы только глазами взглянуть на свой город…
— А вы, значит, из Варшавы сами?
— Там родилась, там выросла, там замуж вышла… Думала, что и умру там, а вышло по-иному. Видно, здесь придется помереть.
Эти слова напомнили нашему матросу, что ему никогда не вернуться в Россию, и его лицо омрачилось.
— Мне так никогда не видать своих мест! — уныло промолвил он.
Полька не расспрашивала почему. Она догадалась, что новый ее знакомый один из тех многих в Америке людей, которые имеют счеты со своей родиной.
Она только сочувственно промолвила:
— Кто знает? Может быть, и увидите…
Два дня Чайкин пользовался возможностью говорить по-русски. Как только новая его знакомая показывалась в общей каюте, он подходил к польке, и между ними начинался разговор и оканчивался только поздно вечером, когда они расходились спать. И эти разговоры имели своим предметом преимущественно воспоминания. Словоохотливая полька словно хотела себя вознаградить за долгое молчание, чтобы поговорить хотя бы на родственном языке о своей Варшаве, о родителях, о своей молодости, о том, как она жила швеей в одном русском доме и выучилась хорошо по-русски.
В свою очередь, и Чайкин познакомил госпожу Згрожельскую со своей историей, чем рассеял подозрения польки, подумавшей было, что Чайкин бежал с родины вследствие свершенного им какого-либо преступления.
Она слушала с большим сочувствием рассказ Чайкина о том, как тяжело было служить матросом на клипере, как он остался в Сан-Франциско, и очень волновалась, когда Чайкин рассказывал о плавании на «Диноре» и о том, как часто все рисковали быть на морском дне во время бурь… Говорил он и о капитане Блэке.
Когда он произнес эту фамилию, госпожа Згрожельская сказала, что она еще недавно где-то читала о каком-то капитане Блэке, который под другим именем был известен как начальник шайки разбойников на пустынных дорогах Запада.
— Это, наверно, не мой капитан.
— Не ручайтесь… Когда мы жили в Сан-Франциско, то знали одного очень приличного джентльмена, который потом был наказан судом Линча… Его повесили ночью в парке…
— Что ж он делал?
— Тоже занимался разбоем: по ночам выезжал за город в маске и грабил и убивал, но все не попадался в руки правосудия. Его и осудили своим судом… Здесь это часто бывает… Так вы едете в Сан-Франциско?
Чайкин объяснил, что он хочет поступить работником на ферму в тех местах.
Госпожа Згрожельская очень одобряла планы нашего матроса заняться землей и, если бог даст, завести свою ферму.
Она сама давно мечтала о ферме и о тихой жизни на лоне природы, вдали от города. Она хоть и горожанка, а любит природу. Но пана Згрожельского, ее мужа, всегда тянуло к городу… Он до самой смерти не терял надежды снова разбогатеть и вернуться на родину миллионером. А город и сгубил его. Слишком уж много сил вытягивает город у человека, а муж к тому же был слабого здоровья.
— Он и сгорел раньше времени! — грустно промолвила полька и прибавила: — Избегайте городов и в особенности спекуляций: один из них богатеет, а сотни разоряются и начинают снова… Такой уж народ эти американцы! Но нам с ними не тягаться… Лучше быть довольным малым, чем гнаться за большим. Не правда ли?
— И я так полагаю. Да я никогда не думал о богатстве…
С большим сожалением простился Чайкин с госпожою Згрожельской. Они горячо пожелали друг другу всего хорошего и расстались, быть может, навсегда.
А впрочем, кто знает?
Все остальное путешествие на пароходе Чайкин оставался один. Напуганный джентльменами, предлагавшими ему играть в карты, он теперь почти на всех пассажиров поглядывал подозрительно и ни с кем не разговаривал; если же кто-нибудь обращался к нему, он отвечал лаконически.
В каюту, которую Чайкин занимал, так и не нашлось другого пассажира, и он большую часть времени проводил в ней, спасаясь от жары наверху и от массы мошек, комаров, которые по временам решительно отравляли существование. По обыкновению, он сидел у открытого иллюминатора и разглядывал берег, то покрытый лесом, то представлявший собою роскошный зеленый ковер, пестревший яркими цветами.
По вечерам, после обильного американского обеда, Чайкин выходил на палубу и ходил взад и вперед, раздумывая о будущем устройстве своей жизни. И он благодарно вспоминал о капитане Блэке, от души желая ему избавиться от «дьявола», о котором рассказывал капитан.
А на реке было так хорошо после дневного зноя.
Пароход быстро несся вперед, бороздя воду колесами, и высокая балансирная машина мерно отбивала такт. Темное небо горело мириадами звезд. Огоньки поселков говорили, что близко живут люди и наслаждаются чудным вечером после дневной работы. Изредка встречались лодки и слышен был веселый говор…
В один из таких вечеров Чайкин стоял, прислонившись к борту, и глядел на реку, залитую лунным светом. Впереди чернела небольшая лодочка… Пароход к ней приближался, как вдруг… что это — во сне или наяву? — как вдруг Чайкин услыхал из лодки звуки русской песни. Два голоса, один тенор, другой баритон, пели:
— Братцы! — невольно крикнул Чайкин.
— Здорово, земляк! — взволнованно ответили оба голоса.
Пароход прошел, и песнь полилась снова.
Чайкин чуть не заплакал.
Когда его волнение прошло, он обратился к помощнику машиниста, который вышел подышать воздухом и стал вблизи него:
— Сейчас пели русскую песню. Здесь, значит, живут русские?
— Тут, в лесном поселке, пять русских живут! — отвечал помощник машиниста.
— Чем они занимаются?
— Дровосеки.
— И давно они здесь?
— Я пятый год хожу по Миссисипи. Они уж были здесь, только рубили лес в другом месте. Отличные джентльмены, я их знаю. Они прежде дрова нам ставили. Теперь лес сплавляют. Хорошо работают! — прибавил помощник машиниста.
— У какого-нибудь хозяина живут?
— Зачем? Они сами хозяева и компаньоны. Они сняли большой участок и все вместе живут в лесу. Там у них домик выстроен. Я был у них в гостях. Очень гостеприимные джентльмены и много могут выпить вина… А вы русский, видно?
— Русский.
— Тоже из Сибири удрали? — спросил, подмигивая глазом, помощник машиниста, пожилой господин с длинной окладистой черной бородой.
— Нет. Почему вы подумали, что я убежал из Сибири? — удивленно спросил Чайкин.
— Те пять молодцов русских дровосеков из Сибири бежали. Они рассказывали, что там не очень-то хорошо им было. Они находят, что у нас лучше! — засмеялся бородатый господин, пожевывая табак.
И, сплюнув за борт, спросил:
— А вам нравится у нас?
— Очень.
— Ну еще бы! Свободная страна! — внушительно проговорил машинист.
И, кивнув головой, ушел в машину.
«Живут, значит, и здесь русские люди!» — подумал Чайкин, и ему стало легче на душе.
Чем выше поднимался пароход, тем более менялся вид пассажиров. Когда Чайкин плыл по Миссури, то на пароходе он уже не видал смуглых, загорелых лиц южан, кожаных курток, высоких сапогов, широкополых сомбреро и револьверов за поясами.