Я достал костюм и начал одеваться. Почему-то, видимо из тщеславия, отправляясь на ферму, я взял с собой свои самые дорогие вещи – туфли за восемьдесят долларов; несколько рубашек, некогда подаренных мне Джоан на рождество; летний костюм в серую полоску. Несколько легкомысленно для церкви, но в целом очень прилично.
Я повязал галстук и посмотрел на себя в зеркало. Я гораздо больше напоминал адвоката с Уолл-Стрит, чем профессора литературы или подозреваемого в убийстве. Выглядел я невинным и преуспевающим, примерным прихожанином, который бормочет под нос молитвы, думая о предстоящей бутылке пива.
По пути я сунул в карман книгу “Она”. Пусть Алисон сопровождает меня.
Я втиснул “нэш” на стоянку возле церкви и пошел к входу по белым известняковым плитам. У ступенек церкви как всегда стояли и курили мужчины. Так было и во времена моего детства, но эти мужчины приходились тем детьми и внуками. Раньше они носили строгие костюмы из саржи и габардина; теперь костюм был на одном Дуэйне. Неизменными остались только знаки профессии: тяжелые мозолистые руки и белые лбы над обожженными солнцем лицами. Я среди них чувствовал себя городским чужаком.
Один из них заметил меня и чуть не проглотил сигарету. Он пробормотал стоящему рядом легко различимые три слога фамилии Тигарден.
Потом и я начал узнавать отдельные лица.
– Добрый день, мистер Корт, – обратился я к квадратному мужчине, похожему на бульдога. Бад Корт имел ферму в миле или двух от Апдалей, и они с моим отцом часто рыбачили вместе.
– Майлс, – сказал он, упорно смотря на сигарету, которую он разминал между пальцами, похожими на два небольших банана. – Привет, – у него был вид епископа, к которому запросто обратился наркоман. – Я слышал, что ты вернулся, – его глаза заметались по сторонам и с облегчением нашли Дейва Эгеруда, которого я тоже знал. Черепашье лицо Эгеруда, заметив нас, скривилось. – Вот, поговори с Дейвом, – Бад Корт испарился, сверкнув начищенными туфлями.
Дуэйн, в расстегнутом пиджаке, открывающем широкие красные подтяжки, стоял на ступеньках. Его агрессивная поза с выставленными вперед плечами ясно показывала, что он не собирается меня замечать. Но я пошел прямо к нему, минуя расступающихся передо мной людей.
Подойдя ближе, я услышал его голос:
– ...и это последнее. Что же это делается? Когда мясо падает до двадцати семи за фунт, то какая мне выгода выращивать их, да еще с этим старым М? – рядом с ним стоял Ред Сандерсон, который глазел на меня, даже не притворяясь, что слушает Дуэйна. Сейчас он казался моложе, чем ночью; лицо его собралось в сердитые складки.
– Я гляжу, у нас тут маскарад, Майлс, – сказал он. Дуэйн взглянул на меня. Лицо его побагровело сильнее, чем можно было приписать загару.
– Я надеялся, что ты придешь сегодня, – пробурчал он, всем тоном говоря: но уже поздно.
– Я говорю: у нас, похоже, маскарад.
– Это все, что я с собой привез, кроме джинсов.
– Мать говорит, что ты закончил играться со старой мебелью.
За моей спиной кто-то засмеялся.
– Что это за старый М? – спросил я Дуэйна. Лицо его покраснело еще гуще:
– Чертов трактор. Чертов трактор, у которого то и дело летит сцепление, если тебе это интересно. Если ты разломал мою мебель, может заодно грохнешь и трактор?
– Ну что, был в лесу? – спросил Ред Сандерсон. – Нашел что-нибудь интересное?
– Что там насчет леса? – осведомился мой кузен. Ред продолжал смотреть на меня. Материнский нос картошкой нелепо торчал на его плоском лице.
Какой-то зов сердца заставил всех стоявших внизу потянуться к входу. Сперва я думал, что они идут ко мне, потом понял, что начинается служба. Ред отвернулся, и я остался с абсолютно багровым Дуэйном.
– Мне нужно поговорить с тобой кое о чем, – сказал я. – Об Алисон Грининг.
– Черт, – простонал он. – Не садись со мной, Майлс, – и он скрылся в церкви.
Я пошел следом. По наитию или по распространившимся слухам все знали, кто войдет последним, и все головы повернулись в мою сторону. На некоторых лицах я увидел выражение ужаса. Дуэйн протопал своей ковыляющей походкой направо. Я сел на скамью слева, уже обливаясь потом.
Я чувствовал на себе взгляды их красно-белых лиц и, отвернувшись, стал изучать знакомый интерьер. Белый деревянный потолок, белые строгие стены, четыре окна с витражами и с норвежскими именами в основаниях: в память Гуннара и Ерана Гундерсонов, в память Эйнара и Флоренс Веверстад, в память Эммы Яр. В алтаре – громадное сентиментальное изображение Иисуса со святым Иоанном. Над бледным внимательным лицом Иисуса парил белый голубь.
Когда из своей дверцы внезапно, как фигурка в немецких часах, появился Бертильсон, он в первую очередь посмотрел на меня. Телепатия передалась и ему. Потом началось: вставание и сидение, душеспасительное чтение, пение гимнов. Толстая дама в красном платье фальшиво аккомпанировала на органе. Бертильсон смотрел на меня маслеными глазами; его уши были очень красными. Четверо или пятеро прихожан, сидевших рядом со мной, постепенно пересели подальше.
Где-то под потолком сердито жужжала муха. Я откинулся назад, ударившись о спинку скамьи. Сзади на меня таращилось мальчишеское лицо. Рот парня был открыт, и из него стекал ручеек слюны.
После гимна “Бог помогал нам в прошлые дни” пастор пригласил всех сесть жестом, каким актер останавливает аплодисменты, и поднялся на кафедру. Потом он достал из рукава платок и промокнул лоб. Потратив еще довольно долгое время на поиск нужной бумаги в пачке, которую он водрузил перед собой, он поднял голову и теперь смотрел прямо на меня.
– Текст для сегодняшнего дня, – начал он доверительным тоном, – король Иаков, стихи с первого по пятый. “Дети мои, нет у вас веры в Господа Иисуса Христа, Господа славы, ибо если вступит в собрание ваше человек с золотыми кольцами, богач по виду, и войдет вместе с ним бедняк в рубище...”
Я опустил голову, жалея, что последовал совету Белого Медведя. Что толку в этом? Потом я вспомнил, что Белый Медведь сказал мне что-то еще, гораздо более важное. Я попытался вспомнить, но проповедь отвлекала меня от мыслей.
От короля Иакова Бертильсон плавно перешел к полемике с притчей о добром самаритянине. “Но это дело имеет и другую сторону, друзья мои, – я мысленно застонал и закрыл глаза. – Не будем осуждать самаритянина за то, что он видел только одну сторону”.
Потом пастор начал импровизировать, я отвлекся и вновь обратил на него внимание, только когда он опять уставился на меня. Его глаза метали свирепые искры; руки непроизвольно комкали текст проповеди. Я понял, что он собирается сказать.
– И разве нет среди нас некоего человека в богатом одеянии, того, кто прячет под богатым одеянием свою боль? И разве нет среди нас того, кому нужна помощь самаритянина? Дети мои, среди нас находится человек, который не считает жизнь любого существа Божьим даром, как считаем мы. Человек, вся душа которого вопиет к Богу. Больной человек, дети мои. Человек, нуждающийся в нашей христианской любви...
Это было невыносимо. Муха продолжала жужжать и биться о потолок. Я встал и, ни на кого не глядя, направился к выходу. В голосе пастора мне слышался яд, далекий от христианской любви. Мне захотелось в лес, к деревьям и птицам, к остывшему костру на поляне. Бертильсон еще что-то говорил, требуя моей крови. Я вышел, и все головы опять повернулись мне вслед.
Назад к машине и домой по залитой солнцем дороге. Я снял пиджак и швырнул его на заднее сиденье. Мне хотелось раздеться догола и нырнуть в иглы и мох леса, глядя на нависшие надо мной деревья. Уже у самого дома я начал кричать.