– Ты должна раздеться, – сказал мальчик, – они были все раздетые.

– Хорошо, – казала Старуха и стала раздеваться.

Мальчик посмотрел критически.

– Ты не такая как они.

– Почему не такая?

– Я не знаю как это сказать. Они все такие круглые.

– Ничего, – сказала Старуха, – ты просто делай то, что должен.

Она обвилась вокруг него и упала в кровать, как в колодец.

Последняя ее мысль была о слове «обвилась» – она вспомнила акацию в подвале и представила себя со стороны: двенадцать тонких длинных стеблей осьминожьими щупальцами обвивают ребенка, обвивают, обвивают, сжимают…

А дальше она уже не думала. Все получилось хорошо: совсем не так, как представляла себе Старуха, но гораздо правильней.

Она потеряла контроль и всякое понимание происходящего; она шептала бессвязные сочетания слов, иногда попадая в рифму, слюнявила поцелуями жесткое мужское тело, промахивалась, целовала свою руку или подушку, извивалась, вилась, обвивалась, свивалась в кольца и все время казалась себе слепой акацией, выросшей в подвале.

Когда она пришла в себя, она увидела, что мальчик улыбается. Это была та же самая невинная улыбка, которую Старуха увидела год назад.

– Ты знаешь, что у тебя замечательная улыбка? – спросила она.

– Правда?

– Да. Когда я увидела эту улыбку ровно год назад, я сразу поняла, что ты будешь моим. Теперь ты мой. Тебе нравится быть моим?

– Нравится.

Старуху вдруг потянуло к самопожертвованию. Она еще не знала, что для женщины самопожертвование так же естественно, как запах для цветка. Она заговорила, удивляясь сама себе.

– Ты же не всегда будешь моим. Хочешь, я тебя отпущу?

– Нет, – ответил мальчик.

– Если хочешь, то можешь идти, – продолжала она, ужасаясь собственным словам. Она еще не вполне превратилась в женщину.

– Мне с тобой нравится, – сказал мальчик.

В пять сорок они зажгли и задули торт, мальчик улыбался и Старуха не стеснялась огромного количества свечей. Она даже пошутила насчет своего возраста. Весточку обвязали красным бантом и налили ей шампанского. Старуха ощущала в груди сразу несколько совершенно новых чувств: во-первых, ее не оставляла тяга к самопожертвованию; во-вторых, она ревновала мальчика к каждой вещи, к которой он прикасался; в-третьих, до жути хотелось быть откровенной и рассказывать о себе такое, что скрываешь даже от себя; в четвертых, в ней сквозила странная печаль обреченности. Каждое из новых чувств просилось на бумагу, стремилось стать стихом.

– Пообещай, – сказала она, – что ты никому не станешь улыбаться так, как ты сегодня улыбался мне.

Еще вчера она была слишком деревянной, чтобы сказать подобную глупость.

Уезжая на поэтический вечер, она привычно заперла мальчика в подвале. В этот раз она оставила с ним Весточку, для компании.

Машина плыла сквозь вечереющий город. Старуха сидела на заднем сидении и смотрела на пальцы шофера. Ей очень хотелось поцеловать эти пальцы, и она знала, что сейчас вполне способна на такое. Ей приходилось сдерживать себя. В полусознании струились полустихи и воплощались в прекрасные строфы.

Старшешкольная графоманка уже окончила школу с похвальной грамотой по литературе и превратилась в непристроенную выпускницу с толстыми щеками и глазами фанатки. Она что-то плела о Пушкине, но это больше не раздражало Старуху.

Она начала свой вечер сразу с новых стихов. Она забыла одну из строк и, вместо того, чтобы взглянуть на бумажку, вставила неожиданную строку, вынырнувшую из океана новых переживаний. Потом ее понесло.

Она заговорила связными стихами, сбиваясь с верлибра на окаменело-классический ямб (пятистопный) и снова возвращалась к верлибру. Стихи были лиричны и непристойны.

Графоманка выпучила глаза и держала руки на весу, чтобы сразу захлопать, как только Старуха остановится. Но Старуха не останавливалась. Она уже излила на слушателей целую поэму; поэма плавно перерастала в роман в стихах. Графоманка устала, опустила руки и смотрела в спинку кресла, все более разочаровываясь в Пушкине. Ее графоманский мир рушился.

– А Старуха-то наша сошла с ума, – тихо сказал кто-то за спиной, – в ее возрасте и сочинять такие стихи!

– Много вы понимаете! – ответила графоманка. – Наша Старуха – это новый Пушкин; и даже более того ваш Пушкин – это старая наша Старуха!

Голос за спиной спорить не стал.

В это время мальчик сидел на ступеньке и читал Верлена.

Весточка прижалась к его ногам и тихо скулила, почти онемев от страха. Весточка чуяла крыс. А крысы чуяли Весточку.

Фонарь стоял рядом и все двенадцать живых шнуров медленно ползли к нему, подбираясь с разных сторон. Сегодня фонарь светил тускло, потому что батарея была старой. Крысы гуляли по периметру и изучали обстановку.

Два живых шнура упали с полки на плечи мальчику. Еще один оказался у него на коленях. Мальчик не боялся акации потому что привык к ней и знал, что она может медленно ползать. Чему только ни научишься, если хочешь выжить.

Одна из ветвей начала обвиваться вокруг его туловища, другая схватила за ноги. Мальчик пошевелился и понял, что не может вырваться: при каждом движении колючки впивались в тело. За долгие часы сидения в подвале он привык разговаривать с акацией как с человеком.

– Не дави меня так сильно, – сказал он, – ты больно колешься.

Одна из крыс свалилась с полки прямо на Весту и вцепилась в красный бантик. Веста заверещала и бросилась в темноту.

Мальчик попробовал броситься за ней, но упал, опутанный акацией.

– Пусти меня, – сказал мальчик, – я должен помочь, иначе они ее съедят.

Веста верещала на самых высоких нотах. Она взвизгнула со смертельным отчаянием и захрипела. Послышался тихий писк многих голосков и тихий довольный топот сотен лапок. Крысы торжествовали.

Акация держала его всеми стеблями; она даже уползла от фонаря.

– Спасибо, – сказал мальчик, – теперь можешь отпустить. Я уже не пойду туда, обещаю.

Хватка акации стала ослабевать. Мальчик отодвинул от себя стебли и положил их поближе к фонарю. Потом он встал и пошел к наружной двери, оставив фонарь акации. Немного хотелось плакать, совсем немного. Он не так уж сильно любил Весточку.

Хотелось плакать от того, что чуть не погиб сам. Крысы шелестели у ног, но не трогали. Здесь у них не было перевеса в живой силе. Основная живая сила доедала Весточку.

Он услышал, как остановился автомобиль. Старушечьи шаги поспешили к подвалу. Дверь открылась и он упал в объятия, такие же крепкие, как и объятия акации. Старуха целовала его мокрыми губами.

– Они сьели Весту, – сказал мальчик.

– Кто? – удивилась Старуха.

– Крысы.

Старуха еще не вполне оправилась от поэтического и любовного бреда. Она провела мальчика в комнату и налила два бокала.

– За мой успех!

И выпила. Мальчик стоял с опущенной головой. Старуха налила еще бокал.

– За нашу любовь!.. Ты не будешь пить?

– Крысы, – сказал мальчик.

– Какие крысы?

– Из подвала. Они сьели Весту.

Старуха выронила бокал.

– Господи, они же могли сьесть и тебя!

Она обмерла, представив, что могла бы снова остаться одна в этом доме.

– Могли. Но меня спасла акация.

– Не говори глупостей.

– Она схватила меня и держала, пока они ели Весту. Если бы я побежал на помощь, они сьели бы и меня.

Он положил томик Верлена у зеркала.

– Ну и Бог с ней, – сказала Старуха, все равно она была старой, скоро бы сама умерла. Пойдем в спальню.

В спальне они повторили утреннюю процедуру с некоторыми приятными вариациями. Старуха легла на спину и смотрела в темный потолок.

– Я тебя люблю, – сказала она, – ты знаешь, что я тебя люблю?

– Я тоже, – ответил мальчик.

– Нет, – сказала Старуха, – ты не знаешь, что это. Ты не знаешь, как я тебя люблю. Как любит жизнь приговоренный к смерти. Как любят свободу сто тысяч джинов, запертых в одной бутылке. Как любят свет сто тысяч ослепленных. Ты не знаешь, что это такое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: