В просящих, умоляющих позах перед ней стояли люди – военные и штатские, наконец кто-то не выдержал, началась атака, проводница отчаянно заверещала, но прорыв получился, и Пряхин вскочил в тамбур вместе с группой смельчаков. Пробравшись в вагон, он с трудом открыл окно, свесился из него, велел Зинаиде протянуть руки. Она заойкала, неважный, понятное дело, получился бы у нее вид снизу, с перрона, но стыд тут же угас, и под хохот и подначки тотчас собравшихся солдат, давно не видевших дамских туалетов, Алексей втянул ее в вагон.

Тетя Груня! Она стояла внизу, кышкала, как цыплятам, молодым солдатам, разгоняя их, бесстыдников, и у Алексея сжалось сердце.

Вот и все, выходит. Возникла в его полумертвом взгляде незнакомая старуха тетя Груня, а теперь вот уходит навсегда. Гляди не гляди, Пряхин, вслед ей, оставшейся на перроне, а все равно исчезнет она, уйдет из яви в память.

Махнула ладошкой – и все!

Алексей присел в уголок, к Зинаиде. Боевая баба, не узнать. Раздвинула военных, место высвободила не только себе, но и Алексею, и не тычками, не криком, а улыбкой да приговором. Ишь, научилась у тети Груни.

Научилась? А может, обобрала? Можно же вот и так – не тряпку отнять, не кусок хлеба, а улыбку и мягкость.

Алексей провел рукой по лицу. Не больно ли несправедлив к Зинаиде он? Улыбка не вещь – ее не отнимешь. Не умеешь улыбаться – научись; это радость, а не грех, и кража тут ни при чем. Выдумал!

Он взглянул утайкой на Зинаиду. Ухмыльнулся.

Кто она ему?

По бумагам – жена, а по-честному? Вспомнил Алексей ездку за город, в подсобное хозяйство, околевшую лошадь, и Зинаида сидит прямо в грязи. И то, что дальше было, вспомнил.

Ох, елки зеленые! Уговорила в Москву ехать, к стенке прижала, впрочем, к стенке прижала не Зинаида, а жизнь – нельзя ему больше шофером, нельзя. В общем, едут начинать по новой, верней, продолжать, а кто они друг дружке, неизвестно. Муж и жена?

Она-то готова, ясное дело. Уступил ей Пряхин, и Зинаида в долгу не останется. Ну а он? Готов?..

Алексей представил, как приедут они в Москву, придут в комнату, где миловались когда-то, любили взапой и откуда потом ушла Зинаида вслед за своим Петром у всех на глазах, бесстыже Алексея унизив. И вот они снова переступят порог. Войдут в ту самую комнату. Мешки свои бросят. Снимут, он – шинель, она – пальто. Друг к другу подойдут. И что дальше? Как ни в чем не бывало дальше поедут? Переступят боль и позор?

Вагон шатало на стыках, качало, как на волнах.

И правда ли, правда, что они шагнули друг к другу? Через гибель Петро на фронте? Через ревность, ранение и беду Алексея?

Он встрепенулся, и Зинаида погладила его по руке. Алексей не ощутил этой ласки. Полоснуло, будто ножом самое главное.

Вот он все о своей беде. И уехать – это тоже повод. Беда да беда, его да его… Да при чем тут он? Тетя Груня, а ведь ты соврала! «Иди», – сказала она. И он пошел. Получается. И как еще получается! Только ведь не туда идет, не туда бежит.

А разве от себя убежишь?

Вот он в вагоне, вагон покачивает уютненько, и под ручку с разлюбезной Зинаидой прибудет он в столицу нашей Родины город Москву.

Алексей стер пот со лба.

– Тебе жарко? – спросила Зинаида. – Разденься!

Конечно, что скажет она? «Разденься!» Но ему жарко не потому, что в вагоне тепло, а на нем шинель. Вовсе не потому.

Как же просьба его истовая, там, на могиле? «Прости, женщина!» Ее нет, она и простить может. А он? Он-то есть, жив, вот тут, в вагоне, потеет – натворил и бегом от этакой беды…

«Иди», – сказала тетя Груня. Иди! И он, выходит, пошел? От самого себя пошел…

Алексей выпрямился. Четверо – старуха и три девочки – стояли перед ним. Стояли и смотрели в упор.

Не было никогда семьи у Пряхина и не знал, что такое забота о других, – о себе все больше промышлял, а много ли одному надо.

Нет, не было у него семейных забот, но была совесть.

– Выйдем в тамбур! – сказал он Зинаиде.

Она пошла охотно, улыбаясь военным, расступившимся перед ней, поняв, пожалуй, приглашение по-своему.

– Вот что, – сказал Алексей глухим, сдавленным голосом. – Вот послушай-ка. Я понимаю тебя. Тебе назад ходу нет. А мне – вперед. Вот так… Ключ под клеенкой, на кухонном столике.

Он распахнул дверь, и ветер со снегом забил тамбур, закружился волчком. Зинаида дико закричала, и Пряхин, уже держась за поручни, крикнул ей отчаянно, зло:

– Да пойми ты, я не могу!

Он больно ударился о мерзлую, кочковатую землю, перевернулся пару раз, потерял ушанку, однако тут же, пока еще мелькали по снегу желтые, расплывчатые пятна света из вагонных окон, обнаружил ее, нахлобучил на голову, ощутив холод железной звездочки.

Поезд неторопливо ушел в темень, обозначился красной точкой фонаря на заднем вагоне и пропал.

Пряхин прислушался.

Посвистывала поземка в прутьях ивняка, ветер поматывал верхушки сосен – и все, никаких больше звуков. Он был один на один с природой и с совестью.

Виноват он теперь перед Зинаидой, но что поделаешь. Тут просто вина, а там… Там не вина, там казнь до самой его смерти, и огромная – выше людей, выше домов, выше неба даже – беда, от которой беги не беги – не укроешься. Нету ему на земле местечка – укромного уголка или шумной столицы, где можно спрятаться от казни своей. Потому как палач всегда с ним. Палач самому себе он сам, Пряхин.

Он пошел по шпалам в сторону городка.

Поначалу шагалось легко и удобно даже, казалось, шпалы лежат слишком близко друг к дружке – приходилось сдерживать шаг. Но скоро – то ли от размеренности ходьбы, то ли оттого, что шаги приходилось делать совершенно одинаковые, – он стал сбиваться, ступать на землю между шпал, запинаться. Дыхание сбилось, Алексей устал.

Ветер дул ему в спину, парусил шинель, задувал ее полы, подталкивал Пряхина вперед, будто торопил. В какое-то мгновение Алексею послышался сзади шорох. Он обернулся, но ничего не увидел и ругнул себя за осторожность: кто тут мог быть в кромешной тьме, посреди голого зимнего поля? Но вскоре Алексей обернулся вновь – с дрогнувшим, занывшим сердцем: сзади кто-то негромко заскулил.

Кто – это было понятно, волк. Пряхин присел на корточки, вгляделся вдоль рельсов, Небо было черно, безлунно, забито тучами, но кое-где просвечивали звезды, и в этом звездном, едва уловимом свечении он разглядел прямо на шпалах двух волков.

Алексей крикнул, и волки отпрянули.

Он повернулся и прибавил шагу. Конечно, если бы волков было много, они давно уже напали. И еще: зима только началась, они не спустили летних запасов, не осатанели от голода, не сбились в злобные стаи, готовые к любому разбою. Да и этим-то двоим за человеком идти пока не стоило.

Впрочем, кто их знает? Может, волки голодают теперь, как люди? И летом сытые не ходят? И нет у них никакого страха?

Алексей торопился, часто оборачивался и раза два видел, как полыхнули зеленым светом волчьи глаза. Хотелось побежать, но по давнему деревенскому поверью Пряхин сдерживал себя. Далеко ли убежишь? А волки, почуяв, что ты прибавил ходу, побегут тоже, войдут в азарт и накинутся.

Вполне возможно, рассуждения эти были наивными, но Алексей верил им. На всякий случай он снял ремень, намотал его на руку, пряжкой вверх. Это было последнее оружие солдата, применявшееся, правда, не на войне, а в драке. Пряжка при сильном ударе оказывалась штукой опасной, и, если дрались солдаты, дело непременно кончалось кровопролитием, – так что Алексей сдаваться за так просто не собирался.

Да и не мог он сдаваться! Не хватало еще такого бесславного конца. Ведь и следов потом не найдут. Но не в том дело опять же.

Для тети Груни – в Москву уехал, для Зинаиды – обратно вернулся, для обеих вместе растворился, исчез, смылся. Но и не это опять главное. Долг у него есть. Неоплатный. А расплачиваться надо, надо. И тут какие-то волки, бред, черт возьми…

Алексей оборачивался все чаще, боясь пропустить начало волчьей атаки: это было бы самым страшным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: