Анатолий рванул мехи, поддержал игру:

– А ну, Маш-ша, поех-хали!

Пряхин усадил девочку на свободную лошадку, спрыгнул в свой барабан, захлопнул дверцу, навалился радостно на бревно. Гармонист играл вальсы, марши, какие-то другие непонятные мелодии, и Пряхин провернул сгоряча кругов сорок, не меньше. Он сбился со счету, какой был положен, и Анатолий не мог подать ему никакого знака – сигнал для начала у них был, а для конца, для остановки никогда прежде не требовался.

Алексей крутил колесо, наслаждаясь детским смехом, принимался глупо смеяться сам, радуясь, что Маша не убежала, что он купил ей трех красных петушков, что он узнал, как ее зовут и как зовут ее сестер и бабушку.

Наконец он остановился, пулей выскочил наверх, лошадкам, в гурьбе ребятишек, столпившихся у выхода, разыскивая глазами Машу. Но ее не было. Испугавшись, бросился по кругу.

Маша сидела, навалившись головкой на лошадиную гриву, и, казалось, спала. Алексей окликнул ее, девочка не отозвалась. Он взял ее за плечи – девочка была без сознания. Пряхин подхватил ее на руки, кинулся к Анатолию, тот испуганно засуетился – что они могли, два мужика? Помогла какая-то тетка. Подсказала:

– Да вы на нее подуйте, укачало, слабенькая. Или лучше снежком височки-то.

Пряхин спрыгнул с карусели, схватил горсть чистого снега, потер Маше виски. Она открыла глаза, непонимающе поглядела на Алексея. Потом подняла руку и посмотрела, тут ли петушки. Встала и покачнулась, как стебелек. Алексей перевел дыхание, и его словно прорвало:

– Машенька-голубушка, да что же такое с тобой, какая такая беда-напасть на тебя напала! А ну мы ее сейчас прогоним, ух ее, проклятущую…

Он не чувствовал, не понимал, что говорит тети Груниными словами, пока Маша его не оборвала:

– Что вы, дядя, я ведь не маленькая! – и посмотрела на него спокойными, старушечьими глазами. – Просто я не ела со вчерашнего дня.

Алексей присел перед ней на корточки, схватил тонкую ручку, сжал ее, наверное, сильно сжал – Маша тихо ойкнула.

– Пойдем! – приказал он повелительно, и Маша послушалась, сама взяла его за руку.

Этот жест, это движение подкатили к горлу Алексея тяжкий ком. Все, что угодно, готов он был сделать для этой девочки. Снять шинель, гимнастерку, остаться голым – только накормить, любой правдой накормить ее теперь же, тотчас.

Подходя к карусели, он вытащил из кармана деньги, бросил взгляд на жалкий, мятый комок, сказал Анатолию:

– Одолжи!

Тот безропотно снял планшет, протянул ребячьи рубли, которые сдавал каждый вечер в сберкассу.

– Бери!

– Нет, – сморщился Пряхин, – только не это.

Анатолий полез в пистончик, укромное местечко для карманных часов, которые давно никто не носил, но пистончики шьют, вытащил сложенную во много раз тридцатку.

– Больше ничего.

– Подожди, я сейчас, – попросил Алексей.

Пряхин так и не выпускал из ладони Машину руку – теплую, легкую, как перышко: он притянул ее, девочка послушно двинулась рядом.

В торговых рядах Алексей взял литровую бутыль молока, выпросил у торговки кружку, усадил Машу на чей-то мешок, купил две ватрушки и присел рядом с девочкой, глядя, как она дует, чтобы согреть холодное молоко.

– Погоди-ка, – остановил ее Алексей, торопясь, волнуясь, отчего-то расстегнул ворот гимнастерки, сунул бутыль под мышку.

Девочка улыбнулась, спросила:

– Холодно?

– Ничего, – ответил Пряхин, – я горячий. Да и карусель кручу, тепла у меня хоть отбавляй.

Маша жадно кусала ватрушку, смотрела на Алексея в упор, и Пряхин почувствовал, как запершило у него в горле. Он отвел глаза.

Не было у него детей до седых лет. Не было, что поделаешь, и виноват в этом он сам, не Зинаиду же винить. Мог и до Зинаиды своей беспутной давно уж семью завести и детей, конечно же, – о детях он мечтал, но никогда не думал об этом так пронзительно и остро, как теперь, разглядывая Машу.

Господи, какую же беду принес он этой тоненькой, прозрачной, как лепесток, девчонке – всю меру, всю глубину беды своей она еще, пожалуй, и не понимает.

Она не понимает, но знает и понимает он, взрослый человек, виновный, виновный, виновный в том, что Маша не ела со вчерашнего дня, что под глазами у нее темные, как спелые вишни, синие полукружья, а ладони прозрачные на свет.

Весь день Пряхин мучился, не зная, как ему быть.

Он толкал карусель, шел по своему бесконечному кругу, как лошадь на току, и мысли его тоже по кругу вертелись, по одному и тому же кругу – не сворачивая в сторону, не останавливаясь.

Дело ясное, карусель неплохая прибавка к пенсии и может его прокормить, но только одного его, да и то под обрез.

Что же делать? Пойти в другое место, найти работу повыгоднее? Можно было и так, и работа бы ему нашлась, без сомнения, но как же тогда Анатолий?

Странное дело, как быстро сводит жизнь людей. Давно ли Пряхин и понятия не имел ни о каком гармонисте? И вот – поди ж ты! – не представляет себя без Анатолия, без его музыки, без веселого голоса и непрестанного смеха.

Слепой инвалид обладал какой-то неясной силой, которая незримо, невидимо, но упорно и мощно заставляла Пряхина жить в странно оптимистическом ритме. Анатолию было тяжко, он мучился слепотой, с трудом переносил темноту. Но ни на минуту не расслаблялся. Смеялся и играл. Играл и смеялся.

– Слыхал радио? – кричал каждое утро Пряхину Анатолий. – Ну немчура пляшет! А! Здорово наши гнут! – И Алексей заражался его радостью. Анатолий жал кнопочки своей гармошки, музыка разрывала утреннюю тишину, а Пряхину хотелось обнять своего гармониста: ведь тот приучал его радоваться. Снова радоваться в этой жизни.

А теперь получалось – его надо бросить? Вот и ходил Пряхин по одному кругу – что же делать, как быть?

Под вечер гармошка Анатолия надолго смолкла, а потом в проеме фанерной дверцы возник он сам.

– Слышь! Братишка! – крикнул он, как всегда, уверенно и весело. – А что за девочка? Чего ты так бросился? Дочка командира, может? Довоенных друзей?

Эх, Анатолий, как и сказать-то…

– Мать я ее задавил, понимаешь, – тихо произнес Алексей. – На машине. Две сестры у нее да бабка. – Гармонист молчал, бессмысленно стараясь вглядеться в Пряхина. Лицо его вытянулось и замерло. – Вот такие-то дела, – произнес Пряхин. И добавил: – Братишка…

Анатолий все стоял в дверном проеме, неудобно согнувшись, напряженно повернул лицо к Пряхину, потом выругался.

– И молчит! – закричал он. – Надо же, молчит! Запер в себе! На замок! – И оборвал неожиданно: – Нюра!

Послышались шаги, рядом с Анатолием появилась его жена, взяла под руку, готовая вести домой, но он сказал громко:

– Надо Алексея на хорошую работу устраивать, чего он тут дурака валяет! Ему жратва нужна, много жратвы! У него, оказывается, семья – четыре человека!

– Может, к нам, – поглядела Нюра на Пряхина.

– Какая у вас жратва, – не согласился Анатолий. – Уголь да бревна разгружать, представляешь?

– Иногда приходят вагоны с картошкой и капустой, – не согласилась Нюра. – И ночью можно.

Вот! Это подходило Пряхину. Бросать Анатолия нельзя, ни за что нельзя, а подработать ночью – милое дело.

Гармонист шел, ухватившись за Алексея и жену, вел его домой, не отпуская от себя, и Пряхин радовался, что теперь, пожалуй, порядок.

После ужина Анатолий поднялся из-за стола, ощупывая кончиками пальцев стенку, подошел к комоду, открыл ящик, повернул лицо к Нюре:

– Не возражаешь?

– Проживем, – бодро ответила Нюра, и Анатолий обрадованно засмеялся, крикнул:

– Конечно, проживем. Все же пенсия. Да и карточки.

Он вернулся за стол, прижимая к груди красную книжку, протянул ее Пряхину.

– Держи, Алеха! – крикнул он. – Мы от этих денег не разбогатеем, а ты буханку хлеба возьмешь. В месяц на одну наскребется.

Алексей ничего не понимал, какую такую книжечку сует ему гармонист, потом раскрыл ее. Орденская. И сколько тут записано: боевое Красное Знамя, два – Отечественной войны, Звездочка, медаль «За отвагу».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: