Что-то толкнуло Алексея.

В тети Грунином несвязном приговоре возник смысл.

А звали эту гору страдания Голгофой, и взошел он на нее без страха…

Алексей повернулся на спину.

Все та же чистая комнатка с низкими потолками, тетя Груня в позе своей обычной – подбородок в ладошку спрятала. Рассвет синими пятнами в избу глядится.

Тетя Груня вздохнула, сказала громко и внятно, на себя не похоже, будто судила:

– Знаешь, от чего не спрятаться?

Он кивнул, кто ж этого не знает – от сумы да от тюрьмы. Только тюрьма бы ему спасением стала.

– Нет, не знаешь, – покачала головой тетя Груня. – От креста.

– От креста?

– Каждый свой крест несет… Идти тебе надо, Алешенька, хоронят ее сегодня.

Пряхин вскочил. Натянул шинель. Посмотрел на тетю Груню. Осознанно посмотрел, не как вчера. Словно тетя Груня, спасительница, его устыдила.

Конечно, идти. Надо идти.

Что ж, выходит, опять старуха эта, премудрая тетя Груня, права по всем статьям?

Взяла вроде бы за шкурку его да встряхнула, как щенка.

Застрелиться хотел? От ответа уйти?

Нет, ты иди, ступай вперед, да глаза пошире открой, не прячь, открой глаза и посмотри, что ты, хоть и не по злой вине, наделал.

Кивнул Алексей, вздохнул и шагнул к порогу.

Он встретился с похоронной процессией в воротах уже знакомого дома и отступил, прижался к забору.

С тележек сняли фанерные будки, в которых эти женщины перевозили хлеб, и две тележки соединили между собой. Деревянные ручки с перекладинами торчали в разные стороны, посредине был гроб.

Хлебовозчицы держались за ручки, тихо катили некрашеный гроб, и, пересекая черту ворот, каждая смотрела на Алексея.

Они узнавали его, это было ясно без слов, но он ждал страшного – взгляда старухи и трех девочек. Но старуха не посмотрела на Пряхина: она шаталась, голова ее безвольно моталась, сбоку ее поддерживали две женщины в белом. Она прошла мимо, и Алексей понял, что здесь не до него – здесь горе, и сейчас не время разбираться, виновен он или нет.

Девочки шли вслед за старухой. Те, что постарше, держали за руки маленькую, закутанную в белый, видать, материнский платок.

Процессия была небольшой, но заметной: ее большинство составляли женщины в белых халатах, и прохожие останавливались, зная, хорошо зная, что в белых халатах подвозят к магазинам хлеб.

Алексей все еще стоял у ворот. Рядом с ним возник старик, сухонький, сморщенный, белый, словно упавший с неба вместе со снегом, перекрестил удалявшуюся процессию, сказал сам себе:

– Повезли кормилицу. Осталися три сироты. Да и четвертая едва ходит.

Будто старик этот вылез нарочно сказать это Алексею, сообщить подробности беды.

Пряхина словно стеганули по лицу, он отдернулся от забора и зашагал вслед за процессией.

Мороз окреп, на дороге было по-прежнему скользко, и тележки с гробом двигались медленно: женщины ступали аккуратно, маленькими, в полступни, шажочками.

Алексей падал – его сапоги разъезжались, – больно стукался, но боли не чувствовал, поднимался и шел дальше. Он немного отстал от женщин, и можно было подумать, что сзади идет виноватый и кается: падает, молча встает и снова падает. Так ведь и было…

На кладбище процессия надолго стала. Могилу предстояло только выкопать – яма не была готова, и Алексей оказался в центре тяжелого внимания. Женщины посматривали на него часто – он как будто мешал им, да ведь и действительно мешал, но, главное, его заметили девочки. Они сбились в тесную кучку. Младшая испуганно таращила глаза, морщила нос, собираясь заплакать, но раздумывала, средняя и старшая, не отрываясь, разглядывали Пряхина. Старшей было лет шестнадцать, уже девушка, средней лет двенадцать, младшей, пожалуй, семь. Пряхин отметил это каким-то задним сознанием, сжигаемый взглядами этих маленьких женщин.

Что было в их взглядах? Ненависть? Пожалуй, у старшей. Средняя и маленькая смотрели скорей с удивлением. С непониманием. Как тогда. Но тогда они смотрели потрясенные. Не понявшие как следует, что произошло. И не Пряхин важен был им, нет. А теперь они глядели на одного него. Глядели, не понимая, почему тут этот солдат без погон? Как он может быть тут?

А старшая: как смеет?

Принесли лопаты, и женщины, сменяя друг друга, начали рыть могилу. Алексей подошел к одной и молча взялся за черенок. Он ощутил острый взгляд зеленых глаз, черкнувших его поперек лица, – женщина выдернула лопату из его руки и отодвинулась. Пряхин стоял с протянутой рукой, непонимающий, униженный. Ему не давали копать!

Он подумал, что это случайность, у женщины могут быть и другие причины, чтобы не дать ему лопату, и подошел к другой. Чернявая худышка отвернулась и отошла с лопатой в сторону. Тогда он попробовал отнять лопату силой. Но противница его, белобрысая, с пухлым, пуговкой, носом, оказалась цепкой и упрямой. Она ничего не сказала ему, только зло сжала губы и всем телом потянула черенок в свою сторону. Пряхин отстал от нее, отошел в сторону и, отшагивая, уловил шепот:

– Замолить хочет!

Замолить! Да уж что там… Моли не моли, словами не поможешь и лопатой не отделаешься, Ему теперь всю жизнь вину свою заглаживать да заравнивать, а как ни заравнивай – все равно вот этот холмик навеки останется.

Разрывалось сердце Алексея, лопалось на мелкие кусочки, не было лопаты ему тут, возле этой могилы, не было ему места рядом с этими женщинами, возле ихнего горя, не может убийца стоять подле гроба убитой и видом своим терзать души ее дочерей… Не может, а должен…

Вспомнил Пряхин утешительницу свою, спасительницу святую тетю Груню, ее жестокие, неспасительные, неутешающие слова: «Идти тебе надо!»

Вот он здесь.

Будь тут, хотя тебе показали выход, будь тут и гляди во все глаза, что ты наделал…

Женщины отрыли яму – неумелую, неглубокую, с покатыми краями.

Открыли гроб – проститься с покойницей. Заплакали нестройно, взахлеб. Алексей вцепился руками в березку – до боли, до крови. Будто кожу с него сдирали – вот чем был этот плач. Но смотрел, не отворачивался. Глаза словно в ледышки превратились.

Навеки запоминал.

Кружок женщин в белых халатах. Посреди кружка две старенькие тележки. Гроб. Рядом три девчонки – не нарочно выстроились по росту. А по другую сторону тележки старуха.

Сухо застучал молоток по гвоздю, потом мягче ударил – задел дерево. Еще один. Много гвоздей не требуется покойнику – только два; крепко его не заколачивают. На веревках съезжает вниз сосновая хата – последнее прибежище. Мерзлые комья о крышку бьют. Крик, пронзительный, как на казни:

– Мамочка! Не надо!

Это старшая. Те, что помладше, держатся друг за дружку, не все еще понимают, а старшая уже девушка, взрослый человек.

Но почему, почему так бестолково устроена жизнь?

Вот он, Алексей Пряхин, одинокий несчастливец, не нужный никому на всем свете, стоит тут живой, а мать, у которой трое сирот, уходит в землю. И убил ее не кто иной, как он, Пряхин!

Плачет девочка, а ведь ей жить, ей в жизнь только вступать, ей мать ох как нужна, и младшим нужна, и бабке старой, а без него можно обойтись, невелика потеря.

Смотрит Алексей, ждет, окоченелый, и вновь мимо него проходят женщины – цепочкой, одна за другой. Которая шаг замедлит и посмотрит открыто, ненавистно, которая исподлобья, а которая мельком, только коснется взглядом лица. Старуха снова не видит его. Старшая не хочет видеть. Две другие – опять удивленно, все не понимая, за что он их так…

Вот пришел и твой черед, Алексей Пряхин.

Все ушли. Остался ты один. Перед тобой холмик, который всю жизнь заравнивать придется.

Прощайся. Ступай к женщине, у которой отнял жизнь, детей которой осиротил.

Еле передвигая окоченевшие ноги, подошел Алексей к холмику.

Встал на колени.

Прошептал истово:

– Прости, женщина!.. Крест мой при мне! Пока жив!

И вспомнил он вдруг госпиталь и то, как, мучаясь и страдая сам и зная, что рядом мучаются и страдают другие, понял постепенно, что худшее, то есть смерть, не всегда худшее в сравнении с болью тяжких ран.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: