Войдя на следующее утро в офис, мы застали там доктора Уайтхолла, розового, злого и почти в слезах, и Барни в состоянии исступления.
– Леонид! Леонид! – закричал Барни голосом, каким, может быть, взывали к Леониду Спартанскому у Фермопил античные греки. – Что вы наделали?
Он схватил Косогора за рукав куртки и, быстро протащив его по прихожей, втащил в рентген-кабинет. Я последовал за ними.
Нет, не злосчастный макет был повинен в плохом настроении Барни и Уайтхолла. Розовая стена, к ней была закреплена уходящая к потолку рельса (к рельсе доктор будет прислонять больного, чтобы сделать снимок грудной клетки, и по ней же будет ходить вверх-вниз тележка – важная часть рентген-аппарата), была вся усеяна зелеными пятнами различной величины. Я нашел графитти, оставленные Косогором, симпатичными, но Уайтхолл и Барни, очевидно, думали иначе.
– Но проблем! – сказал Косогор уверенно. – Но проблем, Барни! Мы покрасим стену.
Он обратился ко мне:
– Скажи ему, что «но проблем». Чего он расстраивается…
Когда Барни сообщил доктору Уайтхоллу, что мы покрасим стену, тот, против ожидания, рассердился еще сильнее.
– Нет уж! О нет! – закричал он. – Ни за что! Я не позволю им больше коснуться моего офиса. Достаточно! Вон! С меня достаточно русских! Вон! – И он выгнал нас.
В наказание нас сослали в Гарлем. На следующий же день. Разобраться в какой-то проблеме, которая у них там возникла с защитой от воздействия рентгеновских лучей техника-рентгенолога. Пару месяцев назад «Барни энд Борис» установили в госпитале аппаратуру.
– Все черные, – удрученно изрек Леонид, когда со сто десятой улицы мы свернули на Ленокс-авеню. – Ни одного белого.
Обычное оживление туземной африканской деревни царило на Ленокс-авеню. У каменных хижин стояли аборигены и потягивали из бутылочек любимые алкоголи.
– На то и Гарлем, – комментировал я угрюмо. – Может быть, нужно было мэйкапным кремом рожу намазать? У меня есть в ванной. Одна подружка забыла. Ну не за черных, так за пуэрториканцев сошли бы издалека.
– Ничего, не боись, прорвемся! – подбодрил меня Косогор, очевидно, окрепнув от моей робости. – Вот твой коллега – поэт Худяков – однажды прошел через Гарлем пешком. Ночью! И жив остался. К нему подошел страшнющий тип и говорит: «Какой у тебя, беленький, красивый пиджак!» А Худяк ему отвечает: «Нравится, хочешь пиджак? У нас, у русских, такая традиция, что если другу что нравится, следует подарить ему эту вещь…» И начинает снимать пиджак… Черный застеснялся. «Не надо, говорит, у меня размер другой. Спасибо…»
– Худяков чокнутый, – сказал я уныло. – Что с него взять. Ему жизнь не дорога.
– А и что в эмигрантской жизни хорошего? Скажи мне? – вздохнул Леонид. – Что? Валерка, сукин сын, сегодня отказался со мной по-русски говорить…
Валерке, сыну Леонида, – четырнадцать лет. Валеркина мать, молодая еще женщина, бросила их. Они живут вдвоем. И постоянно конфликтуют.
– Правильно сделал. Мы где живем? В Соединенных Штатах Америки, штат Нью-Йорк. Это не Симферополь, нужно говорить по-английски, – поддержал я начинание Валерки.
– Ты такой же мудак, как Валерка! На хуя же мы – он русский и я русский – будем говорить по-английски?
– Ладно, мистер Косогор, оставим тему, а то поругаемся…
Мы запарковали «олдсмобиль» под полуразвалившимся мостом, в тени густо заплатанных сараев и вылезли из него.
– О! Беленькие! – прокричали радостно пробежавшие мимо черные дети.
Со всех сторон на нас были обращены черные физиономии. Я почувствовал себя гориллой в Централ-Парке.
– Вынь дрель из портфеля! – приказал Косогор. – А я возьму в руки амперметр!
– На кой хуй! – удивился я.
– Как на кой хуй, дурак? Чтобы им сразу было видно, что мы рабочие, работать к ним приехали.
Я вынул дрель, и мы пошли – портфели во всех руках, дрель у меня под мышкой – к госпиталю. Только тут я заметил, что Леонид приготовился к визиту в Гарлем. На нем была не шляпа, но дешевая засаленная кепка с козырьком, наподобие бейсбольной. Из-под полупальто торчали штанины рабочего комбинезона.
– Вы хитрый. Замаскировались…
– А ты как думал… – Леонид загоготал, довольный. – Как на фронте. Выпал снег – интендант выдает всем белые маскировочные халаты.
– Что же вы из окружения прямо в лагерь угодили? Не помог вам маскировочный инстинкт. Хуево замаскировались.
– Потому что начальство говно. Власов был мудак, и Сталин был мудак. Мой же батальон со Власовым не остался, мы вышли из окружения… А Сталин, сука, не разобравшись, нас в лагерь…
Оказалось, что Барни и Борис поставили недостаточно толстый лист свинца на дверь, отделяющую техника от облучаемого пациента. Леонид был очень доволен. Потому что это не он устанавливал аппаратуру.
– Скажи ему, – Леонид ласково глядел на черную тушу техника, в туше было не менее 300 паундов, – что он прав, голубчик, что при таком расстоянии нужна прокладка в два раза толще. Я ему поставлю прокладку, какую нужно, пусть он не волнуется. Где у них тут телефон?
Мы проработали у них три дня. Вместо двух. Они, мне показалось, полюбили нас там, в Гарлемском госпитале. За что? Я думаю, мы сошлись характерами. За то, что мы были easy going[54], как и они. За то, что мы кричали (Леонид был глуховат), смеялись и ругались во время работы. Особенно им нравился Косогор. Они считали, что мы отец и сын. «Твой father is very good man[55], – сказал мне техник-гора Джек, – веселый!» Иногда я замечал, что несколько черных стоят неподалеку и внимательно прислушиваются к нашему русскому трепу. И вдруг хохочут.
– Это идиш? – спросила меня однажды черная девушка на голову выше меня, возбужденное личико черным солнцем пылало над халатом, от обилия грудей распирало кофточку.
– Какой идиш! – понял Косогор и рассердился. – Евреи говорят на идиш, а мы – русские. Скажи ей, что наш – русский язык. Рашен! – Леонид важно ткнул себя пальцем в грудь. Открыл рот и, поймав себя за язык, вытянул язык изо рта. «Рашен!»
Пытливые исследователи нравов, мы с Косогором обнаружили, что и в африканской деревне налицо классовые и биологические противоречия. Один из докторов, заведующий именно тем отделением, к которому был приписан рентгеновский кабинет, был белой вороной. Когда он появлялся, обычный шум, в котором они работали, стихал и мы видели, что все они нервничают.
– Он хочет быть как белый человек! – сказал мне брезгливо Джек, указывая на спину уходящего зав. отделением. – Что за глупый тип!
– Черные, как мы, русские, – философствовал Леонид, завинчивая шуруп. Мы закрывали свинец панелью. – Любят попиздеть, сидя с бутылочкой, пошуметь. Хуй среди них наведешь строгую дисциплину. Белые американцы вкалывают, загоняя себя до разрыва сердца, и хотят, чтобы и черные так работали. Производительность труда чтоб выдавали… А черные хотят ближе к своему темпераменту жить…
– И правильно, – поддержал я. – Почему все должны как безумцы вкалывать? Почему предполагается, что вкалывать – это хорошо? И в Союзе все бессмысленный труд восхваляли, и здесь Трудолюбие – главное достоинство. Трудись как идиот, на склоне лет очнешься – а жизни нет. Ебаный белый человек, Леня, умудрился испортить жизнь всем остальным людям на планете. Всем навязал свой способ жизни. А черным, да и многим русским, приятнее жить беднее, но не спеша, с бутылочкой, на солнышке… Если бы статистику провели, попытались узнать, кто счастливее, какой народ, я думаю Гарлем или ваш Симферополь, где тоже народ не очень-то разбежался вкалывать, оказались бы счастливее…
– Тебе лишь бы не работать, лодырь, – Леонид ухмылялся, глядя на меня снизу вверх, из-под кепки, стоя на коленях у стены, – ты тут же теорию придумаешь, базу подведешь.
– А на хуя мне работать? – сказал я. – Рокфеллером я все равно не смогу стать. Автомобиль мне на хуй не нужен при моей близорукости. Да и если его заиметь, куда бы на нем ни поехал, везде будут все те же Соединенные Штаты…