Они поступили тактически правильно. Они выпустили первым Джона Жиорно. Я слышал его уже однажды, не живого поэта, но голос. За несколько лет до этого он сделал диск. Жиорно звучит не хуже рок-группы. Одному из стихотворений, ритм которого имитирует ритм мчащегося в подземелье сабвэя поезда, очень неплохо аплодировали. Сам Жиорно, седой рослый дядька, чисто и как механический автомат выпуливающий короткие отрывистые фразы, публике тоже понравился. Признали его современным.
И Леньке, очевидно, импонировало то, что лицо Жиорно не выражало никаких эмоций.
– Кул гай! – похвалил Ленька. – Становится жарко, как в бане, Поэт…
Я снял свой фиолетовый пиджак. Тэд объявил следующего поэта и, поматывая животом, ушел. Следующим поэтом оказалась дама в черной шляпке с вуалью. Мимо нашего стола она прошла к сцене и, опершись на руку Джона Жиорно, поместила одну ногу в черном чулке на сцену. Затем подтянула туда же вторую. На ней была очень узкая юбка.
– Ваууу! – вздохнула публика, не то удивляясь, не то осуждая.
Открыв сумочку, поэтесса вынула пачку бумаги.
– Ууууу! – вздохнул зал, теперь уже, без сомнения, по поводу толщины пачки стихов.
– Это на целый час! – прошипел кто-то за моей спиной.
– Вы любите старые кости, Поэт? – Ленька поглядел на сцену и пошлепал губами. С явным удовольствием.
– По-моему вы, Ленчик, их очень любите?
– Хо-хо! – Ленька горделиво задрал голову. – Вы знаете, Поэт, у ледис такого типа всегда исключительно белая жопа! Хо-хо! – Если бы у Леньки были усы, он бы их, наверное, подкрутил.
«Старые кости» в шляпке мучила нас однако недолго. Сопровождаемая криками: «Хэлла! Ричарда Хэлла! Костэлло! Элвиса!», она сошла с эстрады. Вновь с помощью Джона Жиорно. Я подумал, что в золотые годы их движения, в самом конце пятидесятых и начале шестидесятых, она наверняка была классная свежая девочка. Она, без сомнения, шла на любой риск, экспериментировала, спала согласно законам сексуальной революции со всеми, с кем хотела, от «Ангелов Ада» до хиппи-коммунистов, немало потребила драгс, то есть получила множество удовольствий. Но каждому овощу свое время. Теперь в моде ее дочери-девочки, выглядящие так, как будто они полчаса назад освободились из тюряги. Подзаборные Мэрилин Монро… стихов ее я не понял. Читала она слишком быстро, а мой английский был в те времена хотя и жив, но неглубок.
Устроители нервно совещались у сцены. Гинзберг. Тэд Бэрриган. Орловский. Публика явно желала групп – своих «Пластматикс», Костэлло и Ричарда. Поэтов она не хотела. Я подумал, что у Гинзберга и его друзей тяжелое положение. Если они выпустят сейчас одну из рок-групп, то очень вероятно, что им будет невозможно после этого заставить публику опять слушать поэтов. Если же еще несколько поэтов в жанре дамы с вуалью прочтут свои слишком интеллектуальные для публики рок-клуба, каким «СиБиДжиБи» является, произведения, вечер превратится в стихийное бедствие. Их освищут, осмеют, будут топать ногами и, может быть, швырять бутылки и пивные банки…
Они выпустили Джона Ашбери. Джон Ашбери вышел в вязаной лыжной шапочке на голове, сухой и худой, как после тяжелой болезни. Высокий. В линялых джинсах и рубашке. Он посмотрел в зал и улыбнулся.
– Хотите группы? – спросил он насмешливо.
Зал ответил одобрительным ревом и свистом. Несколько панк-ребят вскочили на столы. Публика опять проорала имена всех банд, объявленных в программе, и успокоилась.
– Будут группы. Через несколько минут. – Джон Ашбери вынул микрофон из гнезда и выпрямился. – А сейчас я хочу вам прочесть мой перевод стихотворения одного русского поэта, который был «панк» своего времени. Может быть, первый «панк» вообще… Очень крутой был человек…
Публика, заинтригованная необычным сообщением, чуть притихла.
– Стихотворение Владимира Маяковского «Левый марш!» – Ашбери поправил шапочку и врубился…
Они слушали, разинув рты. Когда Ашбери дошел до слов: «Тише ораторы! Ваше слово – комрад Маузер!» – зал зааплодировал.
– Ленчик! Ленчик! – Я схватил Леньку за руку и дернул на себя, как будто собирался оторвать ему руку. – Слабо им найти такую четкую формулу революционного насилия! Слабо! Даже «Анархия в Юнайтэд Кингдом» ни в какое сравнение не идет! «Ваше слово, товарищ Маузер!» – это гениально! Я хотел бы написать эти строки, Ленчик! Это мои строчки! Это наш Маяковский! Это – мы!
– скандировал со сцены Джон Ашбери. Он содрал с головы шапочку и теперь, зажав ее в руке, отмахивал шапочкой ритм.
Я видел, как ребята Лоуэр Ист-Сайда вскочили. Как, разинув рот, они что-то кричали. Как девочки Лоуэр Ист-Сайда визжали и шлепали ладонями о столы. Даже гуд америкэн бойс возбудились и, вскочив, кричали что-то нечленораздельное. Сырую дыру «СиБиДжиБи» наполнила яркая вспышка радости. Радость эта была, несомненно, сродни радости, которая вдруг охватывает зрителей боксерского матча в момент четкого удара одного из боксеров, пославшего противника в нокаут. Зрители вскакивают, орут, аплодируют, захлебываются восторгом и удовольствием. Судья взмахивает над поверженным полотенцем:
– Раз! Два! Три!.. Десять! Нокаут!
– Ура-ааа!
– Нокаут! – крикнул я Леньке. – Наш победил!
– Жаль, Поэт, что он не может увидеть, – сказал Ленька. – Ему было бы весело. К тому же, победил на чужой территории. На чужой площадке всегда труднее боксировать.
– Может, он и видит, Ленчик, никто не может знать…
– А сейчас, – сказал Джон Ашбери, когда шум стих, – я прочту вам несколько своих стихотворений. Конечно, я не так крут, как Маяковский… —
Зал дружелюбно рассмеялся.
После перерыва группы разрушали стены и наши барабанные перепонки, так как «СиБиДжиБи» была слишком маленькой дырой для их слоновьей силы усилителей. Несколько дней после этого мероприятия у меня звенело в ушах. Ричард Хэлл был не в форме, может быть, долгое время был на драгс. Я видел Хэлла в куда лучшие дни. Элвис Костэлло, уже тогда селебрити, понравился мне рациональной эмоциональностью умненького очкастого юноши, пришедшего в рок, как другие идут в авиацию или в танковое училище. Кроме объявленных групп в программе были и необъявленные.
В третьем отделении должны были опять читать поэты. Я пошел в туалет. На лестнице, спускающейся к туалету, аборигены курили траву, засасывали ноздрями субстанцию, более похожую на героин, чем на кокакин, и вообще совершали подозрительные действия: выпяливали глаза, шушукались, садились и вставали, вдруг подпрыгивали. Вели себя нелогично. Возможно, таким образом на них действовал алкоголь или же редкие драгс. Меня их личная жизнь не касалась, я независимо прошел в туалет. В мужском, даже не потрудившись запереться, спаривались. Он сидел на туалетной вазе, она – на нем. Тряпки. Ляжки. Ее крупный зад.
– Я извиняюсь – сказал я.
– Пойди в женский, – посоветовал он мне дружелюбно, высунувшись из-под ее подмышки и вытащив щекой на меня часть ее сиськи.
Я пошел в женский. Заперто. Пришлось выстукивать оккупантшу. Вышла смазливая блондиночка в ботиках на кнопках. Такие лет тридцать назад носила моя мама.
– Ты что, pervert?[84] – спросила девчонка, оправляя черный пиджак. – Тебе нравится писать в женском?
– В нашем ебутся – сказал я.
– А-ааа! – присвистнула девчонка понимающе. – Lucky bastards![85]"
Когда я вернулся в зал, на сцене находился Вознесенский и читал по-русски, то свистящим шепотом, то громким криком свое обычное: «Я Гойя, я Гойя, я тело нагойя…» и размахивал руками. Половина зала слушала его, ничего не понимая. За столами беседовали. Две девушки из бара приносили напитки, с трудом вынимая ноги из людской жижи. Толпа уже успела совершить лимитированную революцию, растоптала канатики и влилась в щели между столов. Три вышибалы – стражи порядка, исчезли. Может быть, их растоптали и съели.