Я продолжал:
— Второе: вы недовольны, что при наличии кухонь вам выдали сырое мясо и заставили усталых варить в котелках суп. Это тоже сделано нарочно. Вы думаете, что в бою кухня будет всегда у вас под боком? Ошибаетесь! В бою кухни будут отрываться, отставать. Выпадут дни, когда вы будете голодать. Все слышите? Будете голодать, будете сидеть без курева — это я вам обещаю. Такова война, такова жизнь солдата. Иной раз сыт по горло, а иной раз в желудке пусто. Терпи, но не теряй воинскую честь! Голову держи вот так! Каждый должен уметь готовить. Какой из тебя солдат, какой из тебя воин, если ты не умеешь сварить себе похлебку? Я знаю, некоторые из вас никогда сами не готовили. Знаю, многие вечерком приходили в ресторан и кричали: «Эй, официант, сюда! Кружку пива и бифштекс по-гамбургски!» И вдруг вместо бифштекса — поход на пятьдесят километров, да еще тащи на себе два пуда солдатской поклажи, да еще вари похлебку в котелке! Когда варили, вы возмущались. Верно?
Раздались голоса: «Верно, товарищ комбат! Верно!»
Между мною и бойцами пробежала искорка, заструился ток. Я понимал их, они понимали комбата. Если б вы знали, как мила сердцу эта искорка!
Мы отправились в обратный путь.
К нашему лагерю в Талгар вело прекрасное гравийное шоссе. По такому шоссе легко идти.
Легко? Значит, к черту шоссе, дальше от шоссе! Разве на войне мы будем ходить по гравию?
Я приказал вести людей не по шоссе, а принять на сто-двести метров в сторону. По пути камни — иди по камням; по пути овраг — пересекай; по пути песок — шагай!
По пути камни — иди по камням; по пути овраг — пересекай; по пути песок — шагай!
Стоял безветренный день. Нещадно жарило солнце. Воздух казался струящимся. Это бывает: с накаленной, как печка, земли бегут вверх прозрачные струйки.
Я знал: людям трудно. Но знал и другое: так нужно для войны, так нужно для победы.
На склоне, обжигаемом солнцем, встретилось большое табачное поле. Бойцы пошли по тропинке через поле. Табак — казахстанская махорка — высился в рост человека. Ни одно дуновение не колебало широких, пахучих, распаренных солнцем листьев.
Бойцы шли. И вдруг, когда половина поля была пройдена, когда батальон втянулся в табачные заросли, люди начали падать.
Что такое? Валится один, другой, десятый… Я испугался. Нас словно настигла страшная, мгновенно действующая эпидемия. Люди падают без стона и лежат, как мертвые.
Быстро разгрузили повозки, сняли пулеметы, минометы, боеприпасы и кое-как вывезли упавших на бугор, к арыку. Там, далеко от табачных испарений, люди очнулись.
Но батальона уже не было, роты перемешались. Бойцы сидели и лежали, стонали, смачивая головы водой; некоторых рвало.
Я увидел нашего фельдшера, голубоглазого старика Киреева, человека добрейшего сердца. Он хлопотал, раздавая порошки. Ему помогал политрук Бозжанов Раздобыв ведерко, Бозжанов таскал воду из арыка и ходил с фельдшером, поднося воду лежавшим.
В этой группе никто не встал, когда подошел я — комбат.
— Встать! — скомандовал я.
Лишь некоторые исполнили команду. Охая, поднялся Курбатов.
— Курбатов, ты?
— Ох, я, товарищ комбат…
Неужели это он, которым я гордился, которого показывал бойцам? Э, как его скрутило!
— Чего раскис? Как стоишь перед командиром?
Курбатов сделал усилие, выпрямился, развернул грудь и встал, как положено стоять бойцу.
Я подошел к другому:
— Почему не встаешь? Встать! Где винтовка?
— Ох, товарищ комбат… Не знаю, товарищ комбат.
— Как стоишь? Сейчас же явись ко мне с винтовкой!
— Как же я найду? Я и ходить-то…
— Исполнять приказ!
— Сейчас, товарищ комбат… Очки где-то потерял…
А, Мурин! На длинном носу появились запасные очки. Мурин, ковыляя, побрел отыскивать винтовку.
Я приказал командирам выстроить роты на шоссе для продолжения марша.
Через четверть часа выстроились. Я выехал к батальону. Как плохо стоят! Головы понурены, глаза замутнены, многие по-стариковски оперлись на винтовки.
— Батальон, смирно! На пле-ечо! Шагом марш!
Роты двинулись. Но люди еле шли — не в ногу, не равняясь; некоторые прихрамывали, у иных винтовки, как пьяные, елозили на скатках. Не шли, а тащились. Нет, так мы не дойдем!
Обогнав колонну, я крикнул:
— Стой!
Затем объявил бойцам:
— Отсюда до того дерева вы должны пройти строевым шагом! Пока не промаршируем, до тех пор не сойдем с этого места. Первая рота, равняйсь!
Знаете ли вы, что такое строевой шаг? Парад на Красной площади. Все враз поднимают ноги и с силой ставят их всей ступней — печатают шаг.
До дерева было метров двести.
Пошла первая рота.
Плохо! Отставить! Назад!
Рота вернулась и пошла снова.
Опять плохо! Отставить! Назад!
Я злился, но разозлились и они.
Пошли третий раз. Ну и дали шаг! Так отстукивали, так ударяли ступней, что невольно подумалось: не разобьют ли шоссе?
Еще минуту назад я ненавидел раскисших людей, они злились на меня — и вдруг в душу хлынула любовь…
— Молодцы! Молодцы!
У меня радостно вырвалось это.
— Служим Советскому Союзу! — под левую ногу прокричала рота.
И подошвы тяжелых солдатских ботинок еще крепче и крепче ударяли все враз.
Мужественные, сильные, они шагали, как на Красной площади.
Так я пропустил все роты. Вторую и третью тоже пришлось возвращать, пока не промаршировали строевым шагом двести метров.
Последней проходила пулеметная рота. Бойцы с места взяли ногу. В первой шеренге шагал длинный Мурин. Он изо всей силы ударял ступней; правая рука, словно под музыку, отбивала такт; очки сияли; на лице было написано истинное удовольствие.
Близ Талгара к нам на малорослом уральском маштачке подъехал генерал Панфилов. Он встречал возвращающиеся батальоны.
Все подтянулись, увидев генерала; роты по команде опять дали строевой шаг. У усталых, но марширующих в ногу бойцов опять были гордо вскинуты головы: вот каковы мы!
Панфилов улыбнулся. От маленьких глаз по загорелой, словно прожаренной коже, побежали мелкие морщинки. Привстав на стременах, он крикнул:
— Хорошо идете! Спасибо, товарищи, за службу!
— Служим Советскому Союзу!
Батальон гаркнул так, что маштачок шарахнулся. Панфилов невольно подхватил повод, покачал головой и засмеялся.
Теперь и я прокричал эти слова вместе с бойцами. Я отвечал не только генералу. Я мог бы любому бойцу, любому командиру, собственной совести, всякому, кто вслух или безмолвно спросил бы меня: «Зачем ты так суров?» — с гордостью ответить точно так же: «Служу Советскому Союзу!»
Мы вернулись в срок.
Я оглядел роты, выстроившиеся вокруг меня четырехугольником. Красноармейцы стояли осунувшиеся, почерневшие, сбросившие лишний жирок, в пропотевших пилотках, в тяжелых запыленных ботинках, с винтовками, взятыми к ноге. Они измучились; у них гудели ноги. Сейчас им хотелось лишь одного — прилечь, но они терпеливо ждали команды; они не наваливались по-стариковски на винтовки и, встречая взгляд командира, расправляли плечи.
Это были уже не те, что впервые выстроились здесь, в кепках, пиджаках и майках, неделю назад; не те, что в новеньком, неумело пригнанном походном снаряжении выходили на рассвете в первый большой переход, — теперь это были солдаты, с честью выдержавшие первое воинское испытание.
«Плохо, товарищ Момыш-Улы!»
Но… минуем все это.
К нам подошло наконец то, ради чего мы взяли винтовки; ради чего учились ремеслу солдата; ради чего в армии стоят перед командиром «смирно» и, никогда не прекословя, повинуются ему. К нам подошло то, что зовется войной.