IV
Двери отворила заспанная и сердитая Агафья.
– Что! Готово! Воротился! У него мать помирает, а он по балам, как лошадь, ржет. У матери поясницу ломит, а ему хоть бы что! Другой бы хоть колбасы кусок с гостей-то принес бы. Нате, мол, вам, мамаша, покушайте. Отец-то, покойник, бывало… – Она зажгла лампочку и, взглянув сыну в лицо, даже присела от изумления.
– Батюшки светы! Родители вы мои долгоногие! Да кто же это тебя так? Тут уж, видно, не один, тут трое либо четверо работало! Эко тебя качает. Ну, и нахлестался! Да скажи хоть слово.
Но Ванюшка молча стянул с себя сапоги и, не раздеваясь, лег в постель.
На другой день он проснулся поздно. В печке трещали дрова, Агафья стучала ножом, а косоротая баба, разносившая по городу булки и сплетни, оживленно что-то рассказывала. Ванюшка, не вставая, стал прислушиваться.
– Они, видишь, девки-то, как пошли на вечерину, ворота-то, стало быть, и не заперли. Под вечерину-то у Картонихи комнату нанимали, земский-то в доме и не позволил.
– Ч-черт! – чуть не вскрикнул Ванюшка.
– Ну, стало быть, разбойнику-то это и на руку. Он наверх-то пролез, все до чистика обобрал, только, значит, барыню собрался резать, а сам-то тут как тут!
«Ишь ты, – думает Ванюшка. – Это, видно, уж после меня кто-нибудь залез!»
– Господи помилуй! – шепчет Агафья. – И какой ноне отчаянный народ пошел!
– Ну, земский его колошматил, колошматил, однако тот вырвался и убежал.
– Уж верно, их где-нибудь целая шайка, запрятавшись, была. Один не пойдет, – додумалась Агафья.
– Земский Егорку кучера и Таньку обоих вон выгнал. Ну, да ей что! Ее вчера за солдата Марковкина просватали…
Со стороны кровати послышался тихий вой.
– Это что же? – удивилась торговка.
– Ванюшка с перепою, – хладнокровно ответила Агафья.
– Разве уж так напился?
– И-и! И не видывала никогда таких пьяных. Что ни спросишь, молчит. Покойник муж, бывало, на четвереньках домой придет, а за словом в карман не полезет.
– А ты бы его керосинцем бы помазала.
– Нешто полегчает от керосину-то?
– Еще как! Старуха, Аннушкина мать, что у головихи в няньках, все керосином лечится. Не нахвалится. Как, говорит, натрусь да отхлебну маненько, так меня всю как огнем запалит. Прямо терпенья нет. Всякую боль отшибает. Ничего уж тут не почувствуешь. На Рождестве ее головиха чуть вон не выгнала за керосин-то. Потерлась это она (простудившись была) и сидит в кухне на печке. А головиха все ходит да принюхивается. Вошла в кухню, ну и поняла, в чем дело. Ругалась, ругалась! Вы меня, говорит, подлые, под кнуты подведете, я еще через вас Сибири нанюхаюсь. Упадет, говорит, на старуху спичка, ее как синь-порох взорвет. А я отвечай. Зверь – головиха-то.
– И как ему всю рожу разделали, – с плохо скрытой материнской гордостью говорит Агафья. – Это уж никто, как солдат. Я сразу солдатову руку узнала. Губища – во! Прямо до полу свисла. Под глазом си-воподтек!
– Поди, по Таньке-то реветь будет, – не без злорадства вставляет торговка, Агафья иронически фыркает:
– Очень нужно! Важное кушанье Танька-то ваша! Персона! Только и умеет, что господские тарелки лизать. Мой парень захочет жениться, так лучше найдет. Эдакий парень – ягода наливная!