— Лучше умереть! — прошептал он, не давая себе труда задуматься, почему это будет лучше — умереть. Тягостные слова эти сами собой как будто приносили облегчение, от одного повторения только, от того, как замирали они на губах. Уйти и не вернуться — вот. И пусть разбираются между собой, как знают.
Юлий не остановился на слабодушной мысли — уйти, потому что не привык обманывать себя и прекрасно сознавал, что некуда ему уходить. Он весь здесь, в этом благоуханном мире, где Золотинка, ради которой… заранее расчищая место, нанес он смертельную рану беззащитной девочке Нуте. Заранее и потому особенно бездушно, неправедно… ударил девочку, ударил, неспособный даже на сострадание, на жалость… потому что и самая жалость требует от него усилия, и, значит, это не жалость, а притворство… а он все равно здесь, здесь он, в мучительном мире, где Золотинки нет… Все равно здесь, что бы там ни было! И остается только терпеть, как научил его Новотор, терпеть, если счастье невозможно… И если возможно — тоже терпеть.
Нисколько не таясь, он окликнул Обрюту, и тот разобрал голос Юлия в растревоженном людском гомоне, стуке топоров и кирок. Дядька явился сразу, как только сумел договориться с увязавшейся следом Машей. Имея и собственные основания помалкивать, он нигде еще не обмолвился о нелепой погоне, что спасла государю жизнь. Такая сдержанность устраивала целиком и Юлия.
Не вступая в объяснения, он принялся распоряжаться. Обрюта раздобыл кирку, а Маша принесла потайной фонарь, две свечи и веревку — женщина повиновалась Обрюте так же беспрекословно и обречено, как последний повиновался Юлию. Некоторое время следила она за мужчинами, пытаясь опознать в свете занимавшегося на развалинах пожара, кто был спутник Обрюты, но стоило тому обернуться, сердито фыркнуть, отстала, с сердечным стоном прихватив рукой горло.
По темной стороне улицы они выбрались из предместья на склон горы, ни разу не столкнувшись ни с дозором, ни с часовыми, и начали пробираться известными Юлию с детства тропами. Поднимая голову, высоко над собой они видели бледные стены Вышгорода, напоминавшие в лунном свете грязные сугробы.
— Проверим одно место, там водовод, — примирительно прошептал Юлий. Но Обрюту не просто было провести, он прекрасно понимал, что пустой разговор ничего не значит, после того как все равно уж они пустились в путь.
— Вольному воля, — сбитым на подъеме голосом прошептал Обрюта в ответ.
Сыпались из-под ног камни; плохо различимая в жестких сухих зарослях тропа терялась, и тогда приходилось пробираться головоломными кручами, где не видно было ничего ни вверх, ни вниз. Наконец, цепляясь за ломкие стебли, спустились они к реке, и стало полегче. Смутный гул голосов затонул во мгле, временами то тихо, то опять отчетливо разносился далекий перестук. Нельзя было понять, рубят ли дерево или выворачивают и крошат камень.
Три четверти часа спустя Юлий с Обрютой обогнули гору и отыскали в глубокой лунной тени, которая покрывала реку, огражденный каменной кладкой водовод. В намеренно оставленные щели между плитами можно было просунуть ладонь, а на верху стены, сколько помнилось Юлию, зияла прореха. За прошедшие годы никто не удосужился водворить обвалившиеся камни на место, напротив, узкий прежде, лаз стал как будто бы еще шире — не понадобилась и кирка.
Река, поднимавшаяся обычно поверх стены, стояла теперь на сажень ниже — за последние три месяца река необыкновенно обмелела. Легши грудью на камень, Юлий запустил руку в лаз и открыл фонарь — ничего нельзя было разглядеть, кроме маслянисто чернеющей внизу воды, пропадающих в слабом свете сводов и беспросветного мрака в толще горы, куда уходил, теряясь, водовод.
Они разделись на берегу, спрятав одежду под камнями, и один за другим пролезли в ледяной холод подземелья. Вода стояла по пояс, округлый свод хода можно было достать рукой. Осматривая с фонарем стены, Юлий видел повсюду зеленоватые полосы, которые отмечали прежний уровень реки. Особенно густо плесень собиралась под потолком; так низко, как теперь вода, кажется, не стояла еще никогда.
Ненужную уже кирку Юлий решил оставить в начале хода, веревку он намотал на себя, плохо еще представляя, на что она может сгодиться, а фонарь — поставленную в жестяной короб свечу — пристроил на предусмотрительно захваченный обломок доски, который пустил перед собой плотиком; довольно приметное течение повлекло его в глубину подземелья. Водовод, значит, имел где-то и выход.
Плотик действительно понадобился: каменистое дно под ногами пропадало, проваливаясь илистыми ямами, и тогда приходилось плыть, толкая перед собой огонь. А скоро пришлось расстаться и с веревкой, быстро намокшей, — Юлий опустил ее на дно, постаравшись запомнить затейливые потеки и щербины на стенах, чтобы вернуться, если понадобится.
Притерпевшись к холоду, они пробирались друг за другом и плыли, не имея впереди ничего, — только слепящий огонек на доске, тяжелая, недвижная вода чуть дальше вытянутой руки, да прорубленные в сплошной скале осклизлые стены по бокам.
Потом и стены исчезли. Пропало из-под ног дно и Юлий, оглядываясь со стеснением в груди на Обрюту, на выплывшее на свет лицо его с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, прошептал:
— Это уже колодец… должно быть, да, сверху — колодец.
Он нырнул и тотчас нащупал рукой дно, что можно было счесть за хороший признак. Похоже, подземный пруд был не столь велик.
— А-а! — гаркнул Юлий — крик его потонул в непроглядной и вязкой тишине. Не слышно было капели, слабого журчания потока — ничего, что бы напоминало о движении. Только слабый всплеск под рукой… сдержанное дыхание соседа.
Встревоженный Юлий напрягал слух, когда с немыслимым опозданием застонало тройное эхо:
— Га-га-га-а…кричит…ричит…чит.
Юлий обомлел, покосившись на мокрую ряшку Обрюты: дядька перестал шевелиться и от этого ушел под воду. Сверх всякого вероятия эхо повторяло не самое слово только, но разговаривало, насмехаясь и от себя.
Они не решились подать голос, чтобы обменяться соображениями, — неведомо откуда, из самой горной утробы раздробленным эхом покатились слова и окончились зловещей угрозой: ладно… адно… но…
На этот раз Юлию хватило духу только на то, чтобы, придержав фонарь, задвинуть створку до щелочки, отчего потерялся во мраке и Обрюта. Долго потом ничего не происходило, то есть, можно было бы не торопясь повторить «Род Вседержитель!» раза четыре, как вдруг раздался нарастающий грохот — вой и визг падающего в раскрутку железа.
— Это бадья! — успел сообразить Юлий. — Держи фонарь! Над нами колодец!
Где-то рядом оглушительно плюхнулось и обдало брызгами тяжелое темное тело, отчего вскинутый Обрютой фонарь отчаянно дернулся, раскидывая бесполезный свет. И сразу затем забулькало — во взбаламученный пруд погружалась, захлебываясь, большая колодезная бадья.
Несколькими взмахами Юлий выгреб поближе и перехватил цепь прежде, чем она дернулась и пошла вверх.
— Поехали! — сообщил он онемевшему товарищу под шум обильно льющейся воды, под скрежет ворота, который отдавался многократным эхом.
Едва проскользнул он ногами внутрь дубовой кадки, как почувствовал, что возносящий вверх сосуд, оставив неопределенную пустоту подземелья, вошел в колодец. Окованное железом днище шаркнуло о стену, пришлось Юлию согнуться под переброшенную через закраины бадьи дугу, чтобы уравновесить положение.
Там, на горе, десятками саженей выше, где выбирали цепь, ничего особенного, как видно, не замечали — полная бадья тянула не на Юлия даже — на полтора Юлия, на полновесного Обрюту, она вмещала в себя до дюжины ведер. Ходящая по кругу лошадь легко поднимала эту тяжесть с помощью похожего на корабельный шпиль ворота и зубчатой передачи, да только делалось это неимоверно долго. Шаркая изредка по вырубленным в скале стенам, бадья шла столь неспешно, что терялось уже всякое представление о том, поднимается она или опускается, движется ли куда вообще.
Юлий затих, уставившись вверх во мрак, хотя точно знал, что звезд не увидит: над колодцем крыша. Но миновала добрая доля часа — не было даже крыши. Ничего, все тот же томительный скрежет. От вынужденной неподвижности Юлий закоченел, но не смел шевелиться, чтобы себя не выдать. Стоило только перепуганным водоносам или водоносу, если он был один, остановить лошадь и сбросить тормоз — Юлий ухнет вниз, в преисподнюю, без надежды на возвращение.