Кэт открыла глаза.
Это была чужая комната. Она, совсем голая, укутанная в черный мужской плащ из мягкой кожи, лежала на чужой тахте в какой-то жуткой дыре. Обои сто лет как выгорели, мебель — как у добрых людей на даче не стоит, книжки, хлам какой-то. На окне — чуть не фанера. Даже телика нет. Полный отстой. И хозяева под стать. Вот этот, веселый — улыбается, маленький, белобрысый, затасканная рубашка военного цвета. Солдатик в отпуске или дембельнулся… С бутылкой красного вина и стаканом — добрый человек. И второй — бледный, лохматый и хмурый, в длиннющем растянутом свитере. Курит — нет дела, что у дамы, может, головка бо-бо после вчерашнего. Зараза… Кэт томно улыбнулась. В таких случаях — всегда смейся, чтобы не подумали, что полная дура или мозги до конца пропила. Белобрысый тут же присунулся со стаканом.
— Спасибо, солнышко, — сказала Кэт очень искренне. Вино было классное — просто потрясное вино, никогда она такого не пробовала.
— Ты все-таки прикройся как бы, — сказал угрюмый. И верхняя губа у него дернулась фирменным пижонским движением. В смысле — оскалилась.
— Подумаешь. Будто ты чего-то не видел.
Подтянула плащ на плечо, прикрыла грудь — вдруг увидела в уголке девчонку, совсем малолетку, беленькую, испуганную… Одни глаза от всего лица — темные зеркальца, тихий зверек, тоненькие пальчики сплетены на коленях, толстый свитер, грубая длинная юбка. Ни грамма косметики. Ребенок. Извращенцы.
— Мужики, я все понимаю, но где мои шмотки-то? Я сюда не голая пришла, это факт. Шмотки, значит, и сумочка. Даже хрен с ними, с деньгами, но там ключи от квартиры.
— Там была ее сумочка? — спросил мрачный.
— Я не посмотрел, — сказал солдатик. Перестал улыбаться. Потянулся за сигаретами. — Была, наверное. Они все ходят с сумочками, нет?
— Где это «там», голуба?
— Там, где тебя убили, — буркнул хмурый.
Ну, здрасте, жопа — Новый год!
— Ты чего, родной, обкурился? Шуточки… Дурацкие… Сумку отдайте. И трусы хотя бы — на улице по года не нудистская.
— Леди, фрау, мисс, синьорина, вы мертвы, это факт, как вы изволили выразиться. Вас этот орел принес сюда голой, мертвой и голой, а искать в крови вашу сумочку с вашими ключами ему не пришло в умную голову, — выдал хмурый злой скороговоркой, и смотрел на своего белобрысого дружка — как ему прикол. А прикол не понравился — дружок не улыбнулся даже и не заступился за леди, мисс и все такое. И физиономия у него замерла, окаменела, будто он сам помер и окоченел. И стало как-то совсем не в жилу. Не смешно.
— А царица ожила и повесила царя. А царь висел, висел — и в помойку улетел. А я никогда не ширяюсь, и вы зря это, мужики. Пошутили — и будя. Мне сливаться пора.
— Лялечка, дай тете зеркало.
— А, так это вы намекаете, что морда того… не фельтикультяпистая? Ладно-ладно, я еще припомню… Ой. Как вы это сделали, а? Здорово, слушай.
— Вампиры как бы не отражаются…
— Нет, мужики, вы — комики! Ну надо же. А прав да, как вы так сделали, что морды не видно, а? Цирковой номер. Копперфильд отдыхает. Чего молчите?
Кэт сидела на табурете — как сидят на высоком табурете в шикарных барах, закинув одну голую ногу на другую, имея в виду, что на ней не старая мужская рубаха на пять размеров больше, а шикарное мини. При декольте. Для декольте — не застегивайте верхних пуговиц. Кэт накручивала на палец свой темно-русый локон — великолепный локон, будто волосы у нее всегда так вились тяжелыми крутыми волнами, будто никогда не были выжжены «химией» и осветлителем — очень она себе нравилась. Ей все время хотелось расстегнуться совсем, еще разок посмотреть на грудь, какая грудь стала округлая и тяжелая, как приподнимается высокими белоснежными горками с вишневой вершинкой — и мешал только Генка. Сразу, зануда, кривился, как от кислого, намекал, мол, дети тут, эта девчоночка Женина — будто тут были грудные дета, а не кобылка призывного возраста.
Кэт вообще слегка досадовала, что Генка так смотрит. Что-то там не сложилось — уж верно, хотел, пока спасал, а теперь расхотел, щепетильный наш.
Кэт теперь ужасно красивая. Демонически красивая — Эльвира Повелительница Тьмы или еще лучше — Королева Проклятых. Жаль, что не смотрела в свое время эти фильмецы про мертвецов — сейчас больше знала бы. Просто в голову не шло, что может оказаться правдой — думала, так, дурь.
А Женя, падла, все курит, курит без остановки. Неприятный мужик, холодный, неродной какой-то, граф Дракула, местного разлива — даже странно, что девчонка на него так западает. А видно, что западает, видно невооруженным глазом, хотя он и изображает братские чувства. Хотя такие всегда ломаются и строят что-то этакое — благородство, что ли, или воспитанность, не поймешь. Если они вдруг клиенты — то самые паскудные клиенты: мнутся и гнутся, бросают деньги и уходят, тормозят машину и выставляют, дергаются и кривят такую рожу, будто живот схватило. И все норовят «выкать», а на самом деле просто проблемы у них с этим делом, не всякую бабу могут, подавай особенную. Вот сам своей фигней страдает и Генку портит. А не будь его, с Генкой можно бы попросту — девку у него убили подонки, так пусть отревется, отопьется, обогреется у нормальной доброй бабы и живет дальше…
— Не выйдет у него жить дальше, Катя. Он мертвый.
— Да поняла я, не дура. И потом — ладно там, мертвый! Парень как парень, только всех дел, что не позагорать теперь. Еще вполне…
— Вампиры мы, Катя.
— Ого! Пьющие кровь! С Мариной Влади — упереться!
— Катюша, ты вправду не понимаешь?
— Генчик, не называй меня Катюшей, ладушки? Вот терпеть ненавижу!
— А ты меня — «Генчик». Никогда.
Катя все время болтала. Она болтала по телефону с девицей, пополам с которой снимала комнату, несла стремительное вранье о «шикарном попике», который «устроил хохму» и «бросил ее в такой дыре, что ахнуть». Что сейчас ей нужно платье и ключи, а потом она «от души слупит с него за это дело». Потом она болтала с Генкой, который не знал, куда деть глаза, о «суке Тимуре», который «устроил всю эту подставу с бандюками» и о «бедной Галочке». Бедная Галочка остыла в тусклой квартире, пропитанной кровью. Одна, без Кати — так огорчаться Кате или лучше радоваться? И все так просто, ведь эта «подстава», этот «субботник» — это не кошмарный конец, обрушившаяся, утопившая волна насилия, боли и позора, а «удачно пролетевшая» будничная неприятность, издержка ремесла, вроде задержки зарплаты на заводе. Было больно, но уже не больно — и слава богу.
Это жалко, что ты мою сумочку там оставил. Менты будут копаться, а там ключ, паспорт… Ну и ляд с ним. Главное — целая, а ментам навру чего-нибудь. Навру, что выскочила нагишом, если что. Скажу, что подвез мужик какой-то за минь…
— Замолчи, а?
— Да что ты все за нее переживаешь? Она уже девка взрослая, все понимает. Правда, Ляль, ты все понимаешь? Да раньше в таком возрасте уже замуж выдавали, да и сейчас многие выходят, между прочим.
Женя лепил спящую кошку, оглаживал пластилиновую спинку, занимал руки привычной работой, пытался думать, что позвонит Сереге, продаст модельку — когда рядом говорят пошлости, лучше всего думать о деньгах. Ляля пристроилась рядом. Женя чувствовал, как она нервничает.
Генка сходил на кухню, потом — в ванную. Походил по коридору. Смотрел на часы. Часы предвещала близкий рассвет, больной рассвет после мутной и бур. ной ночи. Если бы до рассвета не оставалось менее получаса, он бы сбежал.
А Кате хотелось болтать именно с Генкой. Он нравился ей, он выглядел человеком, не способным огрызнуться на женщину по-настоящему — Катя чуяла это вековечным инстинктивным чутьем гулящей девицы. К тому же он спас ее, дал возможность продолжать чувствовать, говорить, двигаться — и это переполняло ее животной восторженностью, слепым страстным чувством радости любого, даже самого ужасного бытия. Катя ходила за ним по пятам; Генка дергался от ее прикосновений, вспоминая голые ноги Жанны, ее мертвое лицо и лужи крови на полу грязной квартиры — но больше воспоминаний и ужасных мыслей мучило ощущение, что Катя не понимает, просто не понимает смысла произошедшего.